«Кому бы мне позвонить?» — подумал я. Кроме Прокофьева, кажется, звонить было некому. Во всяком случае, в голову ничего больше не приходило в такую жару. Я снял трубку и набрал знакомый номер, и странно, в этот момент мне захотелось, чтобы Прокофьев не подошел к телефону. Его равнодушный голос донесся издалека, как будто из далекого прошлого, как что-то ненастоящее, как магнитофонная запись, и мне совсем расхотелось разговаривать с ним. То есть мне, собственно, и вообще не хотелось разговаривать с ним — сейчас ни с кем не хотелось — просто раз уж оказался в телефонной будке... Я стоял, не решаясь заговорить, его голос еще раз прозвучал в телефоне, а потом он повесил трубку.
Я оглянулся на серый локоть, который все еще дергался в той кабинке, и вдруг с какой-то злой настойчивостью, с какой-то неожиданной для себя самого вредностью снова набрал номер. Я с удовольствием слушал его, уже раздраженный, голос и ничего не отвечал. Прокофьев прорычал какую-то грубость и повесил трубку. Слушая истерически частые гудки, я смотрел на другую кабинку. Серый локоть нажал на стеклянную дверь, и этот прошел по коридору. Мелькнули серые фалды в дверях, он вышел. Я выждал минуту и, повесив трубку на рычаг, вышел на улицу. Я осмотрелся. Никто не следил за мной, кто-нибудь мог подумать, что я задаю кому-нибудь вопросы.
Пестреют яркие обложки. Пестреют, и ничего невозможно разобрать. Жмуришься, морщишь лоб, соберется на мгновение на обложке женское лицо и тут же расплывется в розовый блин, и никак не сосредоточиться, тем более, что рядом какое-то существо, оно разглядывает модный журнал. Хорошенькая блондиночка среднего роста и не старше двадцати лет. Светлые волосы, кажется некрашеные, распущены по плечам. Она в чем-то легком, а возле подмышки, где плечо соединяется с грудью, там, в широкой пройме, на мягкой припухлости мелкий пот. Там врезалась в загорелое тело белая тугая полоска. Все это интересно. Под светлой прядью профиль, покрытый загаром, а губы — бледнее на загорелом лице. Я думаю: «Она была на Юге, эта блондиночка... У нее высокая грудь и тонкая талия. Она изящна... — я ищу подходящие штампы. Я говорю про себя. — Хрупкая блондинка. — и еще. — У нее волосы цвета «спелой пшеницы». Или «спелой ржи»? Да-да, «спелой пшеницы». Она осыпается сухим зерном на растрескавшуюся землю, на жирный асфальт, на журналы здесь... Пшеница...
Но она заметила, что я смотрю на нее. Она бросила на меня быстрый взгляд из-под ресниц. Она взмахнула ресницами. Я знаю этот взгляд — тут все дело в ресницах.
Надо что-то купить — не стоять же так, глазея на эту невинность? Какую-нибудь книжку или журнал... Все равно что, потому что все равно она будет потом валяться у меня на диване. И я наугад тыкаю пальцем в какую-то ерунду.
Все-таки страшная жара. Вспотеешь, взмокнешь, сунешь руку в карман, а вытащишь вместе с подкладкой, и мелочь — что останется в руке, а что упадет и даже не звякнет на мягком асфальте. Все плавится, слепит, и кажется, сам расплавишься в этом мареве, превратишься в струйку дыма, в испарение. Воск стекает с кончиков пальцев, потом с беспалых кистей, становишься меньше ростом. Остаются темные пятна на асфальте. С радужной каймой.
Я еле выпрямился, собрав пятаки. Я с яростью трясу головой. Проклятое солнце! Интересно, как она в постели? Да нет, никак: она еще никогда этого не делала. Ей нужны, конечно, особые условия, а пока она листает модный журнал.
И внезапный прилив ненависти красной краской заливает прилавок.
«Ее надо раздавить, эту невинность, — шепчу я и чувствую, что сейчас у меня лопнет голова. — Раздавить ее, раздавить, надругаться над ней».
Вот она снова — ресницами. Спелая пшеница шелестит, и сухие зерна сыплются на прилавок, в огонь. Вон какая у нее грудь. Ей не вынести этой плоти — возьми ее. Я говорю себе: «Возьми ее. Это как раз то что надо. Здесь столько лжи — хватит на всех. Возьми ее — она этого ждет. Это видно по ее невинно-блудливому взгляду».
Она опускает ресницы...
2
Далеко внизу слышится какое-то хлюпанье и железный гром, а в окно желтыми облаками, одно за другим, врывается летний смрад вместе с миллионами сверкающих мух — они торжествуют.
Внезапно доносится шум драки или борьбы и потом — истошный женский вопль:
— Мертвая, мертвая!
Я был болен, и только что отошел мой бред, чтобы смениться другим, была страшная жара и вечер, когда уже сгустилась тьма, и это было не здесь, но мухи... Вот разве что мухи.
Читать дальше