Могут поверить, что ты ничего не знал о таблетках, — сказал я, и усмехнулся, вспомнив неуклюжую провокацию на пляже, — но тот, кто знал, полагал, что уже достаточно отобрать их у меня, чтобы решить проблему. Однако вчера Зигфриду было уже известно о моей поездке в Учкен. Неужели он думал, что Маджид по-прежнему будет там собирать урожай, а директор перерабатывать опий в морфин и заштамповывать его в таблетки? Конечно, я не говорил ему того, что сейчас рассказал тебе, и он мог подумать, что я просто решил влезть в этот бизнес.
Но ты теперь знаешь все и если ты поможешь мне...
— Робин! — почти искренне воскликнул Кипила. — Робин, все, что в моих силах.
«Робин». Он назвал меня «Робин». Не стоило ему так меня называть.
Я смотрел на него и видел его плоское, почти квадратное лицо, его короткую шею в смятом бледно-розовом воротничке... Его короткая шея, туго стянутая коричневым галстуком... Как будто в мое горло врезалась эта удавка. Я почувствовал, что задыхаюсь, почувствовал, как ярость красной краской заливает глаза. Этот узкий коричневый галстук... Намотав его на кулак, я рванул на себя широкое и плоское туловище, и услышал, как треснул пиджак, когда я тащил его из-за стола. Я протащил его через полированную поверхность, и что-то отлетело в сторону и что-то с легким стуком упало на пол — я не видел, что это было. Лбом я ударил его в переносицу и не дал съехать на пол. Приподняв, я насадил его на кулак. Он хрюкнул, и лицо его сделалось серым. Удар в эту плоскую, хамскую рожу и еще и еще. Ударом под-дых я помянул нашу учительницу Ольгу Петровну — это за донос на нее, потом я бил его за Робин-Гуда и за «иностранщину», ударом локтя я подбросил его широкий и короткий подбородок, так что только щелкнули жадные челюсти — это за Рекса, преданного им пса — и кулаком в оба глаза — в левый и в правый — за того воющего и бьющегося кота, и дальше я избивал его за все остальное, за первый полученный мною удар в лицо, за тот комсомольский значок со светящимся контуром, за его неусыпную бдительность и еще за свою неутолимую ненависть к нему, ко всему их поганому стаду, — я бил его так, чтобы боль от моих ударов не прекращалась ни на мгновение, и видел, как на глазах распухает и теряет последнее сходство с лицом эта свинская харя.
Я встал, отошел к дверям, чтобы быть подальше от него. Кровь стучала в висках, и воздуха не хватало. Я бы взялся за сердце рукой, но боялся, что Кипила догадается о моих чувствах. Он сидел за столом, в его бесцветных, почти отсутствующих глазах затаилась робкая надежда. Я открыл дверь, оглянулся на коридор. Никого не было в коридоре.
— Он все-таки наш одноклассник, — лицемерно пожалел Кипила. — Наше детство, это все-таки...
— Он преступник, — жестко сказал я. — Это он организовал всю цепочку. Отсюда до Людмилы Бьоррен.
Это имя произвело на него впечатление: статья шестьдесят четвертая... Рефлекс потомственного чекиста был сильнее, даже если бы он и в самом деле любил Прокофьева, а он ненавидел его с тех пор, как начал бояться. Он сгорбился и навис над столом, только поднял лицо — он изображал борьбу с собой.
— Он вооружен? — спросил он.
— Конечно, — сказал я, — так же, как ты и я.
Разумеется, я не стал показывать ему наш наган. Я мягко закрыл за собой дверь, и одновременно так же мягко закрылась дверь паспортного отдела. Не думаю, чтобы кто-то подслушивал, но даже если подслушивал, мне это было все равно. Я прошел мимо этой двери и дальше по коридору, какой-то мент на лестнице прижался к перилам, чтобы пропустить меня, внизу, у доски объявлений пожилая дама записывала что-то в блокнот. Я прошел мимо нее и, открыв дверь, вышел на свежий воздух.
Я не стал спускаться к Колоннаде, а, поднявшись до конца квартала, прошел относительно безлюдными в этой части города улицами, где одноэтажные на высоких искрошившихся цоколях и двухэтажные с наличниками вокруг подслеповатых окон дома прятались в темной зелени кустов давно отцветшей сирени и разросшихся на высоте поднятой руки пышных крон шелковиц и платанов. Здесь было тихо, только детские голоса доносились иногда из огражденных косыми решетками садиков между домами, да изредка ленивый пес переходил дорогу, не опасаясь уличного движения, и постепенно отошло напряжение от разговора с лучшим человеком района. Все мои проблемы были решены. Так не спеша я дошел до Крутого спуска, а там еще немного вверх до улицы Балабана, где Баязет упирался прямо во двор нашего бывшего дома, того, где я жил когда-то с родителями: сначала с обоими, потом с одной только мамой, пока запряженная понурой гнедой лошадью «линейка» не отвезла меня в больницу. Много раз я, чужой этому дому, а теперь и этому городу, проходил мимо без всяких чувств, но теперь... Нет, вряд ли без всяких чувств, и вчера я просто пытался обмануть себя. Конечно же, было чувство, это было чувство обиды, как будто не я, а он когда-то ушел от меня. Наверное, оно, это чувство, появилось тогда, когда Виктор забрал меня из детской больницы, и мне не позволили вернуться сюда. Я принял это тогда как предательство. В тот день этот дом отверг меня, и ночью я ощупывал свои плечи и грудь, как будто это не я, а кто-то другой. А тот, навсегда расставшись со мной, тот мальчик по-прежнему живет в нем вместе с мамой, но с другой, не моей. С тех пор я всегда проходил мимо этого дома, не глядя и даже не отворачиваясь от него, и никогда, никогда больше не заходил в этот двор. Но теперь... Нет, прошлое не вернулось ко мне — так не бывает, — но мне показалось, что больше оно не лежит между настоящим и будущим — я иду по прямой. Не беда, что я повернул налево и пошел вверх по Баязету к Авиационной, чтобы еще раз пройти мимо моей бывшей школы — завтра меня не будет здесь. Уже когда я шел по направлению к своему пансионату, откуда-то спереди отдаленные звуки «Похоронного марша» донеслись до меня: издали, сначала монотонный ритм барабана, потом по мере приближения и лязг медных тарелок и режущие звуки духовых инструментов, сложившись в гремящую стопку, поднялись до верхней ступени и, спустившись, оборвались.
Читать дальше