Чудовище осторожно поднимает героя с постельки и начинает медленно душить. Герой кричит, вернее, видно, что он хочет кричать, но ничего не слышно. И, наконец, у него прорывается голос. Он кричит, и его крик переходит в невыносимый, не только душу, нo и ушные перепонки раздирающий, крик репродуктора. И зал тоже, не выдерживая, прорывается в вопль.
Встает вопрос: вправе ли мы подвергать зрителя такому ужасу? Но вправе ли мы и скрывать подобный ужас? Наша беда, что мы много знаем, но не познаем живущего в этом ужаса. А что дает знание этого ужаса? Ничего. К несчастью, оно самодовлеюще. В этом надо признаться. И я признаюсь.
Снова начинает работать компрессор, опять поднимается шелест лоскутов нашитой ткани. Только теперь поток нагнетается внаружу, из окна, и героя выносит в переднюю зону нашего действа, то есть в будущее. В чудовище — наоборот. Оно медленно втягивается в окно, вглубь. Видимо, оно инопородно, иноприродно нам, так сказать, отрицательное равновесное дополнение к нашему бытию.
Герой же, перескочив в переднюю зону, оказывается вдруг на катафалке, который медленно вырастает из люка. Он поднимается на довольно большую высоту, и герой лежит где-то вверху, достаточно плоский по сравнению с огромной массой поднявшегося катафалка. Появляется почетный караул и духовой оркестр. По покачиванию музыкантов видно, что они играют, но музыки не слышно. Наконец, в репродукторе негромко возникают звуки скорбной мелодии. Скорее всего, — это Чайковский, так как его музыка теснее всего связана в нашем гражданском сознании с невосполнимыми утратами. Я не утверждаю, что мой герой — утрата невосполнимая
(у меня же самого полно других, мне не менее дорогих героев), но в данном случае его обособленное положение на сцене делает его, в некотором роде, равным этой, ему не принадлежащей, содержательности музыки. Если в чьем-либо гражданском сознании все вышесказанное не увязывается с музыкой Чайковского, то он волен заменить ее на любую другую, увязывающуюся.
Из зала начинают подниматься на сцену люди. Нескончаемой вереницей. Они идут медленно мимо катафалка, отдавая последнюю дань своему и моему герою. Их много, почти половина зала, может, и весь зал. Все это происходит при потушенных софитах и некоем странном, страшном, ослепительном свете, рвущемся из окна в конце раструба. Свет направлен над самыми головами зрителей, и когда кто-нибудь пытается приподняться, чтобы получше разглядеть, что же все-таки происходит на сцене, то он почти испепелен этим безжалостным светом.
ГЕРОЙ Вот я умираю и плачу
Слезами тяжелыми плачу
Соратников рядом не бачу
Соратников милых не бачу
Знать, я ничего уж не значу
Для них ничего уж не значу
Я бледною тенью маячу
На белой простынке маячу
Ему отвечает голос в репродукторе. Голос может произносить стихи патетически, а может и иронически, может и еще с какой-нибудь оправданной интонацией, важно, чтобы она диалогически, а может, даже, если актеры смогут к этому времени проникнуться идеей Бахтина, полифонически соотносилась с интонацией героя, которая, несомненно, трагическая. В данном случае репродуктор произносит все с иронической интонацией. И под конец уточню, что стихи, произносимые в этом месте, были написаны самим же автором годом раньше и входили в состав цикла под названием «На смерть маршала», или «Памяти маршала» — сейчас уж точно не помню.
ГОЛОС Вот ты умираешь и плачешь
Как раньше другие ты плачешь
Кого же ты видишь и бачишь
Никого ты ни видишь ни бачишь
Ведь ты ничего уж не значишь
Хоть значил, да нынче не значишь
Ты страшным примером маячишь
Моею добычей маячишь
ГЕРОЙ Эй, кто вы, что рядом не плачете
Со мной знаменитым не плачете
Что там вы приятного бачите
Не мои ли вы подвиги бачите
Вы тоже ни капли не значите
По сравненью со мною не значите
Вы тенью пустою маячите
На месте моем вы маячите
ГОЛОС То люди, они ведь не плачут
Они никогда ведь не плачут
Они ничего ведь не бачут
Как ты до момента не бачут
Но все же они кой-что значат
Ты мрешь, а они кой-что значат
Они в промежутках маячат
Живут — потому и маячат
Надо сказать, что вся эта сцена действует успокаивающе на зрителей, после жуткой сумятицы предыдущих. Странно, но это действительно так. Действительно, похороны, особенно торжественные, успокаивают, они как будто расширяют представление о жизни, продлевая ее за неподвижную телесность в прекрасную, чистую и благодарную словесность. Снимается все темное, непонятное и неожиданное. Все оказывается понятным и образованным по здешним понятиям и иерархическим членениям. Возвышенная прохлада проливается на зал, а на сцене постепенно усмиряется разящий свет из окна, исчезают люди, стихает музыка, катафалк начинает медленно опускаться назад к себе в люк.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу