Почему она поставила его рядом с собой? Боялась, что другого случая не представится? — какие там фотографы в селе в пятьдесят первом году: потому и награждали ударниц их собственной же фотографией. И уговорила, упросила фотографа? Или наоборот — настояла?
Вот они, мои руки. Вот он — мой сын.
Отца своего Сергей не знает.
Теща тоже, наверное, была когда-то ударницей. И носила такую же прическу и туфли с названием «комсомолки». Только теперь волосы у стахановки совсем-совсем седые. Безжизненно седые. И сама стахановка, когда-то несомненно моторная и трудолюбивая, тоже почти безжизненна. Неподвижна. Глаза прикрыты, и нездоровая асимметрия в лице почти незаметна. Разве что правый угол у рта чуть-чуть ползет вверх да весь его кривит иногда пробегающая по увядшим, как и щеки, губам смутная, невольная, бессознательно-страдальческая усмешка. Да это и не усмешка вовсе — так, губы вздрагивают.
Самолет уже опробовал турбины, уже его вывели на взлетную полосу, уже он взревел, как бугай, которому неожиданно показали красную тряпку — перед тяжким броском вперед, перед тараном. А теща так и пребывала в отрешенности — и от Сергея, и от самолета, и от выстроившихся на многие метры вперед затылков, да и, казалось, от самой болезни. Сергей и сам, глядючи на нее, стал успокаиваться. Ничто не предвещало худа. Может, так и пройдет весь полет и его страхи напрасны? Подумал о жене: как безотрывно и больно следит она сейчас оттуда, от медпункта, за их самолетом, за его могучим — тут не бугай, тут стадо бугаев, сокрушительно ринувшихся вперед, — разбегом. Ладони опять, наверное, сжаты в горячий комок. И когда они, разбежавшись, наконец взлетят, и весь их долгий полет ее стонущая душа будет лететь рядом с ними. Острая жалость к ней, может, впервые за эти восемь месяцев такая острая, подступила Сергею к сердцу, подтопила его, горячая и вязкая, выталкивая сердце наверх, к горлу, и у него перехватило дыхание.
Самолет оторвался от бетонки, сразу обретя упругую легкость и плавность пущенной в зенит стрелы.
И тут она закричала.
Сергей даже не заметил, когда больная вышла, выскользнула из состояния покоя и напряглась под простыней, как тяжелая, басовая струна, которую рванули что есть силы. Выбившись из-под простыни, заметалась по ее прохладной, саванной поверхности обезумевшая ладонь. Как будто что-то искала, мелкое, завалившееся в складки простыни, — гривенник? Все теребила ее края, разглаживала и поправляла, то стараясь потуже подвернуть под себя, то, наоборот, распуская концы простыни до пола. Обирается! — первое, что успел подумать Сергей, и похолодел. Даже не столько еще от ее крика, сколько от этих пугающих знакомых движений бледной, морщинистой старческой руки, из которой словно сразу, одновременно вынули и душу, и плоть. Была рука, тугая, сильная, а за время болезни осталась одна пергаментная облатка. Рука выползла тихо и незаметно, как выползает змея из выношенной шкурки, покидая ее, белую и неживую шелушащуюся, оставляя на произвол судьбы где-нибудь на полынном кустике.
Обирается!
Обирается!..
Тот, самый первый врач, зеленый юнец со «скорой помощи», как только вошел в комнату и увидел ее, распростертую на кушетке, увидел эти судорожные и вместе с тем монотонные, монотонно-судорожные, нескончаемые, заведенные движения, эти блукания руки в поисках чего-то утраченного, ускользающего, так сразу же обернулся к шедшему следом Сергею и, глядя прямо в лицо, сказал:
— Она же у вас обирается. Не жилица…
Сергею не надо объяснять, что такое «обирается».
Сергею вмиг вспомнилось, как обиралась перед смертью мать. Слабые, затухающие пробежки полупрозрачных пальцев по краю простыни — она словно проверяла на ней, ею же когда-то подрубленной, каждый стежок. Уже была в беспамятстве, уже никого не видела, никого не узнавала, и только руки — и впрямь как еще живая, искавшая выхода душа — боролись с обступившей тьмой. Невыразимо печальное, завораживающе-печальное зрелище. Мать умирала у него на глазах, и он не мог отвести взгляд от этих последнюю работу делающих рук.
Как он мог забыть!
Теперь и в больнице, когда ему выпадало дежурить подле тещи, пристальнее всего следил за ее р у к а м и. За ее здоровой рукой. Покоится она или мечется, перебирая простыню или одеяло. Несколько суток рука не находила покоя: обираясь, теща то полностью вынимала, выпрастывала одеяло из пододеяльника, то — опять же бессознательно — пыталась вправить его обратно. Остановить это загнанное, нескончаемое снованье — так понял Сергей свою первоначальную задачу. В этом, даже больше чем в том, чтобы ворочать больную, когда приходили медсестры с уколами, и делать разные другие, требовавшие мужской силы дела, видел смысл своего сидения в больнице. Гладил ее руку — кожа на руке (раньше он этого и не знал, не замечал) оказалась чуть-чуть рябой, ноздреватой, как пропекшийся кислый блин. Брал ее ладонь в свою. Нельзя сказать, что это с самого начала выходило у него вполне естественно. Сергей стеснялся: в палате кроме тещи лежали еще четыре женщины.
Читать дальше