Идут себе и идут. Если бы не эти черные скатки за спиной — шинельки все-таки пришлось взять с собой — да музыка, что идет за ними следом.
За мальчишками — нет, не шагал, не летел — мреял марш «Прощание славянки». Играли его такие же суворовцы, подростки, они шли вслед за строем, на некотором — в шаг — отдалении от него. Играли «вполголоса», как бы предназначая его только для своих же, для суворовцев, а не для всех обитателей «Внукова» — чтоб не нанести урон пассажирообороту. Не отвлекать, не вносить сумятицу. Из-за этой приглушенности и казалось, что марш — мреет. Не суровый, едва отбеленный плат звучно полощется над асфальтом, а реденькая «газовая» косынка вьется вслед за черным юношеским строем.
И Сергей, и его жена, и его помощники остановились как вкопанные. Больная в машине и та повернула голову и долго-долго смотрела с носилок в окошко с отдернутыми занавесками — на мягко колыхавшийся за ним, как бы в такт платочку, строй.
Всех достигло это чуточное касание…
Как беззаботно все выглядело бы, не будь этих тоненьких скаток за спиной да не будь этой мреющей музыки позади!
И юность, подростковость, угловатость их сразу стала заметнее. Их словно углем начертили, набросали наспех, выделив в них самое существенное — эту щемящую мальчиковатость.
А платок был наверняка девичий — из тех, которые дарили на прощание и которые, принимая впопыхах, засовывали в самый внутренний, самый потайной карман. Оттуда, из-под сердца, и грел, и пах. В какой еще мелодии так простосердечно — дыханием — соединяются мужественность и нежность, пафос и печаль. Понуждение — все-таки марш, и мольба — все-таки плач.
Может, и хорошо, что его в ы д ы х а ю т…
Сергей и его спутники словно на струну натянутую натолкнулись. Гонка гонкой, и вдруг на какое-то мгновение — стоп. Промежуточный финиш: такое ощущение было у Сергея. Только не ленточка — струна. Где-то глубоко-глубоко, в самом голоснике, протяжно отозвалось эхо этого непредвиденного столкновения.
Серегина жена кинулась к машине, достала из сумки коробку конфет и успела-таки сунуть ее самому маленькому оркестранту. Замыкающему. На ходу расстегнула ему пуговичку на гимнастерке и сунула прямо за пазуху. Тот так и продолжал свой путь — с трубой в руках и с коробкой конфет за пазухой. Так и нес впереди свою невесомо-тревожную мелодию.
Жена прощалась с матерью здесь, в «скорой». Их, мужчин, по существу посторонних, пропускали дальше, к самолету, — чтобы легче было занести туда больную, ее же, родную, единственную здесь родную, дальше не пускали. Лишним на летном поле находиться не положено. Родная — лишняя.
Прошел разделявший их строй суворовцев, и жена, не тратя дорогое, стремительно убывающее, уплывающее из-под ног время, побежала к машине, к матери, кинулась той на грудь — наискосок, и мать спокойно, увещевающе погладила ее раскрывшиеся волосы, в которых уже проблескивает седина. Такая яркая, морозно-ослепительная в этих простеньких, сереньких, узлом заколотых волосах. Трап оказался довольно крутым, и они несли больную под углом. Та была испугана, ничего не понимала, и загнанный взгляд ее уже не вопрошал, а кричал: «Куда?» Такой жалкой ее Сергей еще не видел. Места у них были в хвосте, а заносили они ее впопыхах — вот-вот должна была начаться общая посадка — через носовой пассажирский трап, и теперь, внутри самолета, ее нужно было перенести от носовой части до хвоста аэробуса. Как ни широки проходы, а им было тесно. Больную пришлось нести на поднятых руках, над перилами, над креслами. Да и слишком много их тут собралось. Несли только двое — Сергей и его друг, вечно разведенный поэт. Остальным пристроиться было некуда, и они только бестолково суетились.
Народу много, а родного единственного человека как раз и не было. Может, это в поисках дочери и надсаживался, изводился ее молящий взгляд. Успели занести носилки до общей посадки. Им с тещей отвели целый ряд — последний. Сергей поднял подлокотники, разделявшие кресла в ряду, кресла застелили толстым ватным одеялом, потом простыней, уложили на них больную, сверху прикрыли по самый подбородок простыней. Сергей примостился рядом. Наспех прощался с друзьями, каждый сказал свое ободряющее слово теще — все слова остались безответными, — и подмога гурьбой двинулась к выходу. Навстречу уже шли первые пассажиры. Те, кто проходил в их салон, настороженно, украдкой оглядывались на последний ряд, на Сергея, на простыню, на человека под простыней. Такое соседство смущало. Будь это не самолет, а, скажем, поезд, к нему бы отнеслись спокойно. А тут самолет, и не какой-нибудь, а аэробус на три сотни душ, только что пущенный по трассе Москва — Минводы. Трасса курортная, время летнее, июнь, и большинство пассажиров наверняка торопится на отдых. И предпочли бы, конечно, совершенно беззаботный, насколько это возможно на борту самолета, перелет из обыденности в праздник. Человек под покрывалом их стеснял. Не то что обыденность — сама беда, очевидная, беззастенчиво-обнаженная, хоть и прикрытая этим белым саваном, летела вместе с ними. В этом был если не зловещий, не пугающий, то уже точно — предостерегающий знак.
Читать дальше