— Нет, Петрович, мне вырезали пару лет назад, так что я в курсе.
— А мне вот ничего. За всю жизнь, даже гланды на месте, вот измельчал нынче народец, да?
Маша гладила Егорку по голове и смотрела на них с улыбкой:
— Как у вас там дела-то?
— Да какие дела, Маша? Этот заставил сегодня нас горошек съесть, что ты на Новый год покупала, говорил тебе, выброси ты его, от греха подальше и этому говорил, а он, аспид алчный, попробуй ты, мол, а коли не подохнешь, то и мы тогда с Егоркой!
— Петрович, вот ты врёшь, я же на той неделе его покупала!
— Ну он-то этого не знал! А горошка так не хотелось…
— Он-то на дату посмотрел, не пальцем деланный! — вставил Миша.
— Ишь ты, жук, каков, ну вы посмотрите! На дату он посмотрел! Людям в глаза смотреть надо!
Маша смеялась и просила прекратить её смешить — смеяться было больно.
В палату заглянула симпатичная молоденькая медсестра и, выйдя на минуту, вернулась со стулом:
— Садитесь, дедушка! — предложила она Петровичу.
— Кто дедушка? — оглянулся Петрович. — Ты мне, что ли? Да я тебя в кино сегодня приглашу ещё, может, а ты мне дедушкаешь тут!
— У меня жених есть, — покраснела медсестра.
— Не стенка — подвинется. Ты девка с виду умная, — придумаешь что-нибудь!
— Ну вас, — ответила медсестра и вышла, но стул оставила.
Миша был рад, что потянул с собой Петровича: тот, видно давно не бывал в обществе и, соскучившись по живому общению, за полчаса очаровал всю палату и половину медицинского персонала отделения (им даже принесли чай), и Мише можно было почти всё время молчать и молча любоваться Машей.
Пробыли они у неё чуть больше часа, и Маша их прогнала — нечего им торчать в больнице и каждый день ездить им сюда нечего, потерпит она, но тут ей возразили, что и без неё три мужчины разберутся, что им следует делать, а чего — нет.
Петрович выдал Мише ключ от средней комнаты. Хоть ему и всё равно было (прокомментировал он), на полу Мише спать или на потолке, но, если у того заболит спина или скрутит поясницу, то кто тогда за ними с Егоркой присматривать будет? Вечером, уложив Егорку, сели на кухню поправить нервы и смазать разговор: и что, что Егорка? Ну выпьем мы бутылку на двоих, что тебе со стакана-то станет? Вон какой лось.
После третьей разговор ни о чём прервал Петрович: — Ну и как ты уже, Миша, влюбился в Машу?
— В смысле?
— А чо ты краснеешь-то? В прямом смысле.
— Петрович, ну…
— Неча нукать, коли не запрягал. Давай по-простому, без этих вот всех экивоков, а то у тебя водки не хватит. Нравится тебе Маша?
— Да.
— Ну, конечно, она тебе нравится! Девка — огонь же! Красивая, умная, воспитанная, хозяйственная: лет пять отмотать бы назад, так я и сам бы на ней женился! А ты чего ждёшь? Пока уведёт кто? А кто-нибудь обязательно уведёт! Помянёшь моё слово потом, помянёшь! Чего ты молчишь? Вот чего?
— Не знаю, Петрович, как это… устроить и как она… отреагирует…
— Дык не спросишь, не узнаешь, логично же? Ссышь?
— Ссу.
— Давай тогда я тебя посватаю?
— Нет, Петрович, не надо. Я сам… разберусь как-нибудь.
— А не надо как-нибудь, Михуил! Надо в яблочко чтоб! Думай, давай, быстрее, уедешь потом на сколько?
— На год почти.
— Ну и всё, считай — столько она в девках не проходит! Наливай и думай. Пока её нет, давай план составим и будем действовать.
— Да я уж составил.
— Кого?
— План.
— Ну и?
— Ну и буксует всё. В теории гладко было, а так не очень выходит. Обидеть её боюсь и перед Славкой неудобно.
— Ага. Слушай, косолапый, у меня в войну двух братьев убили, отца и всех моих друзей. Всех, понимаешь? Ваську под Минском в самом начале, Геника под Москвой, Петруху, когда Прагу освобождали, а Кольку и Ваню в концлагерях замучили. Вот приезжаю я с войны, а дома мать одна и на всю деревню — три мужика и один из них — одноногий, вот как мне жить было? Удобно?
— Ну нашёл ты чем мерить!
— А чем мерить, Миша, чем? Покажи мне ту мерку, которой, по-твоему мерить надо. Молчишь? Ну умер Слава, умер, так что теперь и вам жить перестать? Ну так ложитесь да помирайте! Егорку жалко только или нет? Не жалко?
— Да ну тебя.
— Да ну меня, конечно, я же во всём виноват. Давай, по последней и по койкам. Вот только как ты спать спокойно можешь, — не понимаю.
* * *
На второй день после Машиной операции в Ленинград пришло, наконец, нормальное ленинградское лето, а не это возмутительное и пошлое нечто с солнцем и теплом, когда каждый день коренной житель вынужден с недоумением смотреть в окно и думать, что же ему сегодня надеть и для чего он тогда по блату приобретал югославский плащ к лету? Небо затянуло от сих до сих и заморосило, то сильнее, то совсем мелкой взвесью, как туманом. Шпили, купола, трамваи и троллейбусы из радостных и сверкающих, стали обычными, тусклыми, блеклыми и по-ленинградски интеллигентными. Заметно похолодало, и горожане, успокоившись, наконец перестали смотреть в окна по утрам, облачились в пиджаки, куртки, плащи и облегчённо вздохнули, почувствовав себя в своей тарелке. Мороженщицы на улицах поддели под белые халаты и нарукавники пальто и опять стали привычно-бесформенными, своими, родными.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу