Любви, надежды, тихой славы
Недолго нежил нас обман…
Но дальше этих слов не пошел, бросил гитару и сказал:
— Знаешь, что я знаю? Я знаю, что у меня вот тут, — он постучал по своему темени, — и у тебя вот тут, — он постучал по моему лбу, — и у всех людей в этом ящичке с ушами имеется всевозможных морей, пропастей, гор, лесов и пустынь больше, чем во всем мире.
Я не понял и спросил, что это значит.
— Сны, — ответил Веселый Павлик, подошел к окну и очень не скоро продолжил свою мысль: — Я в снах вижу такое, чего ни один бог не придумает. Вот я сейчас стоял, смотрел в окно и видел сон о Древнем Египте, что я плыву в огромном челне, а в воде пузыри от крокодилов и бегемотов, и горизонт такой фиолетово-лиловый, как глаза у женщины, которая меня держит смуглой рукой за руку; а иногда мясо рублю и вижу совсем не то, что есть на самом деле; а когда я пою, я вижу себя среди великой бездны, в широком колодце, стенки которого — звездные миры, гулкие, аукаются страшенно — знаешь какая у бездны акустика!
И такими разговорами он уводил меня от шлюпа и каравеллы, пока я не понял, что эта влюбленная пара навсегда затерялась в бездне Павликовой ладони.
Время нашей дружбы приближалось к концу, и у Павлика зачастили депрессии. Иногда он вдруг обнаруживал в жизни такие чудовищно печальные стороны, что мне тоже хотелось лечь на диван и отвернуться к стене. Например, как-то раз он припомнил:
— Слушай, помнишь, ты говорил про Рванейчикова отца, что он лафет делает и хочет уехать куда-нибудь путешествовать?
— Не лафет, а катафалк, и не Рванейчиков, а Дранейчиков, — поправил я.
— Слушай! — встревоженно схватил меня за локоть Веселый Павлик. — Надо ему помешать. Надо сделать что-нибудь, поломать ему что-нибудь в катафалке.
— Зачем? — удивился я.
— Надо, — твердо сказал Веселый Павлик. — Не то он поедет и чего доброго поймет, какая все это злостная выдумка, весь этот мир, кажущийся таким добрым и зеленым.
— Успокойся, Павлик! — Я стал гладить его густые волосы и сам заплакал, видя, как плачет Веселый Павлик. — Ну что ты, Павличек! Ну хочешь, будем делать твоего Великого Летучего Змееящера? Это я просто так вчера сказал, что не хочу, а сегодня хочу. Правда-правда, хочу!
— Нет, нет, — мотал головой Павлик, — не до змееящеров теперь. Все, оказывается, гораздо серьезнее, чем я думал!
Несколько дней спустя его депрессия кончилась, но не надолго. К тому же тогда и оборвалась наша дружба, блеснувшая, как молния в ладони. Я не смог простить Павлику, что он пожертвовал мной ради любовной интрижки с Тихой Леной из нашего дома, и даже когда он несколько раз пытался заговорить со мной, я делал вид, что Веселого Павлика нет на свете, как нет никаких далеких краев. Так закончились наши встречи, наши глупости и наши игры.
Потом он, подобно мне, пытался уйти из круга наших домов, уехать куда-нибудь, пробить толстую броню придуманного мира и вырваться на свободу, вкусить реальности, прикоснуться ладонями к настоящим камням, водам и северным сияниям, но я не дал ему, не пустил его, и он вернулся назад.
— Павлик твой совсем чудной стал, — сказала как-то раз моя бабка, Анна Феоктистовна. — Я его спрашиваю: «Далёко ездил, Павлик?» А он мне: «Думал, что далёко, а на самом деле ничего там нет нигде, все выдумывают черти. Окромя меня, — говорит, — ничего на свете нету». Видал, чего?
И как мне простить себе, что я не побежал тогда к нему и не утешил его, ведь уже тогда ко мне стали закрадываться мысли, что есть настоящий мир и есть далекие края. И ведь он ждал меня, а не дождавшись, ушел глубоко под землю, так глубоко, как только можно — минуя тусклый свет подвала, жестокое удушье петли, мрак небытия, все глубже и глубже, в великую бездну собственной ладони.
Не в смерти Веселого Павлика было мое спасение, но ценою его жизни это спасение было куплено. Я знаю.
Его последний уход побудил меня совершить еще одну отчаянную попытку бежать из дома. Ранним декабрьским утром я шел с бабкиной котомкой за плечами, и каждый шаг давался мне все труднее и труднее, и когда я дотащился до Профсоюзного пруда, наступил предел. Тут я сел на скамейку и понял, что не могу уйти отсюда, от своего дома, от всех наших кошмаров и жалостей, а главное, я понял, что действительно нет никаких далеких краев, и там, где кончается мое тело, там кончается бытие. Все, все, и даже Веселый Павлик, было придумано мною от начала до конца, и жуткая моя фантазия уже не может ни на миг остановиться, продолжает и продолжает, гадина, сочинять мне на потеху это черное, беспросветное декабрьское утро, этот замерзший пруд, телефонную будку, этот чужой спросонья голос Дранейчикова отца в трубке, которому я говорю:
Читать дальше