Где-то и когда-то… Большое стихотворение Елены Шварц из девяти коротких фрагментов, каждый под своим номером, называлось «Вертеп в Коломне» (на смерть Театра). Самым прозрачным из них было четверостишие… дайте взглянуть… шестое: «Когда я по Фонтанке прохожу — / То чувствую в глазницах и у губ, / Как пыльная вдруг опустилась завесь, / Театра страшен мне зелёный труп». И весь «Вертеп в Коломне», и «зелёный труп» она относила к Большому Драматическому. Когда Дина услышала или прочла это, она возмутилась:
— Как ты можешь так говорить о театре?
— Почему нет? — спросила Лена.
Она же рассказала мне, что через несколько лет мама повторила по памяти, как своё: «Театра страшен мне зелёный труп».
Я никогда не мог бы ни написать, ни подумать о театре, как о трупе.
Театр пустеет, его, как квартиру, занимают другие поколения, один за другим делаются ремонты. Кочергин или кто-то следующий подбирает колер, — и вот, театр снова зеленеет на Фонтанке, и только маленькая зелёная книжка Лены Шварц смотрит на временность, как на смертный финал. Театр никогда и никому не принадлежит лично, а поколения, одно за другим, говорят о нём: «мой»…
Однажды я позвонил Лене с вопросом, нельзя ли прислать молодого поэта, который пишет так, что способности заметны, а стиль ближе ей. Лена сказала, что поэта принять не может, не в форме, и даже в депрессии, а со мной хотела бы увидеться, чтобы посоветоваться о книге умершей мамы.
— Позвони в любое время, — сказал я, — и я освобожусь.
Она позвонила скоро, и перед тем, как ехать, я спросил:
— Что взять с собой: вино, коньяк или водку?
— Лучше водку, — сказала она. — Я вообще пью только водку.
Я понимал, что жизнь её нелегка, а теперь, — без мамы, — тем более, и набрал в магазине подручных закусок…
В Комарово Лена подошла к Ирине и спросила её:
— Вы меня не узнаёте?.. Я — Лена Шварц.
— Леночка, простите меня! Да, конечно!
— От меня пахнет дымом, — сказала Лена, — сгорела вся квартира, все книги, всё, заливали какой-то жидкостью, запах невозможный и там нельзя жить.
Рядом с их домом горел Рождественский собор, и она пережила два пожара.
Лена была милосердна к животным, особенно к собакам, и, когда у них с мамой заходил разговор обо мне, вспоминала мои стихи о собаках. Ира была с нашими пекинесами, и Лена сказала ей, что не может взять подопечного щенка, потому что не спит ночами, встаёт поздно, а с ним нужно гулять.
Встретившись, мы, конечно, пили память её матери, и я рассказывал о Дине только хорошее и главное: о человеческом масштабе и примере для всех будущих завлитов. Тут Лена заплакала и сказала:
— Я без неё не могу жить… Всё кончено… Всё… И нищета подступает…
И всё же это был приём, поэт принимал собрата, и на столе появилась закуска по-римски, как она прочла у Гоголя, — макароны с уксусом и сыром…
14.
Перед началом прогона помреж Витя Соколов пулей вылетел на площадку и переставил стул так, чтобы я — Пётр — мог на него наткнуться.
«Пётр» появился спросонок, наткнулся на стул, ушиб коленку и сказал в сердцах — «Эк-кая тьма!» В «Мещанах» всё было связано с прямым физическим действием и прикосновением, всё обусловлено бытом и им же преувеличено. Всё — правда, и всё — выше неё. Быт растёт до символа…
Все наши переглядки, призывы и отводы глаз, молчаливые, полные страсти намёки, подсказки, диалоги без речей, песни без слов, все эти отмашки, прикосновения на втором плане, сигналы, подмигивания, фырканья, мычанья; плотная, перенасыщенная партитура жизни за текстом, партитура, из которой он и рождается, будто совсем изнутри и вовсе заново, словно безо всякого Горького… Это наш текст, Лебедева, Эммы Поповой, мой… Стоит начать, и все целиком увязают в неразрывных отношениях.
Это и был его спектакль, его театр и наш, товстоноговский БДТ…
Лена Шварц рассказывала мне о том, что между Гогой и Диной был роман и Гога хотел жениться на Дине, но Нателла воспротивилась и запретила. Почему? Потому что ревновала, чувствуя себя не только сестрой. У неё долго не было своей жизни, и она считала себя вправе участвовать в решении семейных дел. Но то, что сначала было благом и спасением, позже стало мешать. Очевидно, степень своей обязанности сестре была в Гоге настолько высока, что не давала ему права свободного выбора, то есть права на ошибку. В искусстве, считала Лена, его подавляло государство, а дома — Нателла. Брат и сестра могли говорить днями и ночами и были необходимы друг другу всю жизнь. В сущности, это было единое существо, считала Лена. И тут я сказал, что трудно представить себе Гогу и Дину в счастливом браке, но, когда Лена была маленькой, это был настоящий роман, и Гога мог стать её отчимом. Потом в их связку сумел войти Женя Лебедев и оказывал влияние на брата и сестру вместе и порознь, а чаще всего влиял на Гогу через Нателлу…
Читать дальше