Понимаешь, читатель, это грозило всем и каждому. Это было. При этом люди вели себя по-разному, но всегда при этом, никогда без этого, семьдесят лет длилось это, входя в плоть и кровь, превращаясь в комок ужаса, который имеет свойство расти или сжиматься в зависимости от частностей…
10 марта 2013 года в 10 вечера звякнул телефон:
— Володя, Кочергин говорит. Нателла умерла сегодня ночью. У тебя нет Алёшиного номера?
— Царствие небесное… Мобильника нет… Как узнал?
— Из Интернета. Позвонила эта, по связи с прессой, хорошая баба, теперь её выпрут…
— Звони Алёше по домашнему…
— Не отвечает, выключил…
В театре шёл большой ремонт, и я спросил:
— Неоткуда хоронить?
— Нет театра, — сказал Кочергин.
— Нет семьи, — сказал я.
— Да, конец…
— Адиль-похоронщик, на месте?
— Он-то да…
В новом веке, до ремонта, провожали, как в старом, Адиль Велимеев перед чёрным бархатом вешал королевские люстры из «Мольера», гроб, портрет…
— А этой телефона у тебя нет? — спросил я, назвав имя.
— Нет, — сказал Эдик, — её тоже выпрут сейчас. Она — министр иностранных дел была. Бас сказал, что такого количества помощников у худрука не должно быть.
— Так Бас будет худруком?
— Наверное, — речь шла о Басилашвили. — Позвоню Богачёву, может, он знает…
На другое утро, узнав телефон Алёши Лебедева от Кочергина, я позвонил ему, сказал, что мог, и узнал, что отпевать Нателлу Товстоногову будут в Спасо-Преображенском соборе, близко от меня.
Хоронили 13 марта 13-го года. В храме всё было готово к отпеванию, и вокруг Нателлы стояло два многолюдных полукольца. Люся Макарова с Антой Журавлёвой сидели на стульях, и я наклонился к ним; рядом стоял Алёша Лебедев, и мы обнялись, Темур Чхеидзе со всеми здоровался сдержанно, норовя быть в стороне. В ногах у Нателлы стоял большой пюпитр для цветов, я положил свои, прикоснулся к домовине и взглянул на неё. Последний наряд был ей к лицу, строгая, успокоенная, как всегда худая…
Тут вышли и отец Борис, ведомый дьяконом, и отец Владимир во всём облачении, а хор вступил с первых же слов молитвы. На руках у Нателлы лежала иконка Матери Божией, её я и поцеловал, и снова взглянул на хорошо знакомое лицо. Теперь увидел и грим, и следы страдания…
Высокий, коротко стриженный мальчик, младший сын Сандро, молился привычно и уверенно. Я почему-то искал взглядом второго и только теперь вспомнил, что второго внука, Георгия Александровича Товстоногова-младшего, теперь уже нет. Если их мать, Светлана Головина, была здесь, должна была быть, я её не узнал. Алёшу Лебедева дважды подзывали к отцу Борису, и тот подсказывал ему, что делать дальше...
Того, что сезон станет прощальным, не предвещало ничего. Где-то в самом его начале я стоял с Гогой во дворе театра, нежаркое солнышко задевало нас, Мастер с наслаждением курил, наблюдая, как завгар и водитель Миша обихаживают его «Мерседес», и спрашивал меня о Ташкенте.
К этому моменту в узбекский академический театр имени Хамзы, с которым у меня был договор о постановке романа Достоевского «Идиот», был назначен новый главреж, киношник, который стал темнить, не желая пускать к себе варяга.
— А деньги за пьесу они вам выслали? — спросил Гога.
— Пока нет, — сказал я. — Но обещали…
— Пусть они с вами расплатятся! — ревниво сказал он. — Сделайте акцент на этом, тогда в любом случае работа не пропадет. У вас есть Мышкин?
— По-моему, есть. Сын певца Батыра Закирова, худущий, не похожий на актёра. По-узбекски «дивона́» — скорее юродивый, чем идиот. Я бы туда слетал, но вы дали мне Сенеку, и я увлёкся… Спасибо.
— На здоровье! — засмеялся Гога. — Вот видите, я же говорил: нужно уметь ждать. По-моему, это должно получиться.
— Если я правильно понял, Нерон и Сенека — инициатива Толубеева?
— Да, он очень увлёкся и, мне кажется, ему пора сыграть что-то значительное…
Мне тоже было пора, но о себе я тогда благонамеренно умолчал…
А потом была сдача спектакля «Иван» и эта кошмарная встреча у ложи…
Шёл май 1990 года. Кто-то сдавал партбилеты в райком, кто-то прятал на даче. Деньги падали и росли в цене. Честолюбцы рвались вперёд, искусство воровства взяло верх над всеми другими, мещане смотрели на улицы из-за занавесок…
Что-то скрипело, шаталось и рушилось в привычном укладе театра, страны, семьи, а тревога Бессеменова и впрямь была общей.
«Душа покорна сну. Полна советским адом, / влачится на восток, где прежние вожди / растерянно молчат в портретах. С ними рядом — / кромешный быт живых, и снова впереди — / советский красный рай. Бессонница свободней. / Она ведёт тебя по чуждым временам / и с новой мерзостью, смеясь, уложит сводней. / Но я за скверный сон бессонницу отдам. / Простит ли Отче Наш врождённые усилья / стать правильным, как все безбожники страны, / и верованье в то, что наши руки — крылья, / и слепоту трудов, чьи дни повреждены?.. / Но, может быть, и в них теснилась тайна веры, / невидимая нам, и знала, что Господь / готовит для слепцов разящие примеры / и видит, как душа опережает плоть…»
Читать дальше