— Ну что же, ни пуха ни пера! Придётся тебе опять писать про Японию…
Этот звонок был ещё при Але, а новый текст я привёз ему одному. То, что вы прочтёте ниже, Рассадин одобрил…
Тогда над Тихим океаном мы сбили южнокорейский самолёт, погубив двести шестьдесят девять жизней...
Теперь на наши самолёты смотрели в прицел другие…
Тогда продюсера звали господин Окава.
Теперь — господин Окада...
Но дело не в случайной похожести, а в нервной рифме судьбы...
Тогда я летел с БДТ.
Теперь — с Пушкинским центром... От себя.
Внешне — никакого сравнения, но несравнимые гастроли роднились...
Тогда за всё отвечал Мастер, теперь — я.
Кроме меня, в Японию отправлялись четверо: три гастролёра и жена, моя жена, конечно, за мой счёт. И эта деталь стоила многого: я был никому не должен за неё и мог показать Ирине мою Японию…
Трёх привозных оказалось довольно, чтобы опять ощутить душную тесноту гастролей. Один порывался улететь раньше, чтобы успеть к заработку, другая сходила с ума от амбиций, а третья вместе с сумочкой теряла загранпаспорт и авиабилет...
— Успокойся, пожалуйста, — говорила мне жена…
Слава Богу, потратишь на каждого по версте отдельного времени, по пуду терпения, и всё, глядишь, утрясётся, даже сумочка с паспортом всхлипнет в углу, там, где её вчера забыли...
Потом господин Окада даст отвальный банкет. Вернее, два банкета. Первый — перед спектаклями, не так, как у нас принято, к чему бы это?..
Всё хорошо и даже отлично, престижный ресторан для последних самураев, и ты сидишь в самурайской позе и пьёшь бамбуковое сакэ. А пищу приносят такую, о которой нигде не прочтёшь, десять или двенадцать перемен, как говорит хозяин, «чтоб были хорошие воспоминания...»
Но вот богач превысил свою дозу и начал юморить, дескать, мы будем судить о вас по числу людей, которые после спектаклей захотят поехать в Россию, и по количеству женщин, которым понравитесь вы, так что надо стараться играть так-то и так-то, пьём за ваш успех...
Да нет, достопочтимый господин Окада, стараться ни к чему! Мы будем играть, как дома, а пить за успех не стоит, на будущее нельзя посягать, как и на прошлое. Вы согласны со мной?.. И спонсор соглашается, а Пушкин смеётся и голосом Рассадина говорит: «Не дрейфь, старик. За тексты я отвечаю!» И время замирает в ожидании японских премьер...
Кен Мураи — вот кто волновался больше всех. Он был ответственный секретарь Общества русско-японских театральных связей, чья должность могла быть переведена на русский и как «генеральный секретарь», что, конечно, ближе советскому уху, а общество можно именовать «Центром развития японо-российских театральных связей», что будет, пожалуй, и точней, и вежливей. Кен был у меня на Пушкинском фестивале и выступал на лаборатории с докладом «Пушкин в Японии»; это он прислал в Питер японскую делегацию — артиста Акира Эмото и десяток человек его обслуги, и, наконец, Кен вдохнул жизнь и деньги японского Минкульта плюс спонсора г. Окада в нашу токийскую гастроль…
— Сове-ре-менный японоски те-атр торько начинает себя, Врадимир, — сказал Кен Мураи с очаровательной улыбкой. — Мы сирь-ны насей ве-ковой тради-сионной курьтурой...
— Я обожаю кабуки, — радостно воскликнул я.
— Я тозе! — Сказал Кен Мураи, и мы выпили водки...
Кен — надёжный товарищ и не раз радовал меня своей дружеской проницательностью. Тогда, во Пскове, мой друг Коля Лебедев посреди февраля повёз нас с Кеном к чудодейственному источнику, ледяному, как сама смерть, и Кен так же, как и я, окунулся в него с головой. Он совершенно по-русски пил псковские водки и вышел невредим из ледяного котла, тогда как я, рискнувший пропустить всего один тост, схватил воспаление лёгких и валялся в койке больше месяца...
И вот японский зал собрался на «Русалку».
День снова был нервный и безалаберный, я, как мне сдуру казалось, отвечавший даже за Пушкина, занимался всем, чем угодно, кроме вечернего спектакля; не по делу психовал и не отдышался перед началом, но кто-то большой и высокий, и вправду отвечавший за всё, в последний момент положил руку мне на плечо, вывел перед рядами притихших островитян и толкнул в вечную историю...
Я ходил по сцене, как по лесу или по берегу Днепра, между висящими на разной высоте фотопортретами пушкинской рукописи. Может быть, его летучий почерк и внятные значки — вставка, перенос, зигзаг окончания — напоминали японцам своих мастеров иероглифа...
Я успел приготовить даже скромные перемены света (скажу «ёру» — наступит «ночь») и, не очень полагаясь на «бегущую строку» перевода, отпустил себя на волю. «Конахики», — говорил я, — и японцы держали меня за «Мельника», говорил: «Мусумэ», — и они верили, что это «его дочь». А стоило мне сказать «Кошяк», как для них появлялся «Князь». «Мизу-но-сей» предлагало им выход «Русалки», а «гиисана мизу-но-сей» — «Русалочки»...
Читать дальше