— Понимаете, Георгий Александрович, — доверительно объяснял я Товстоногову, — штука простая, он писал пьесы, статьи, у него было целостное представление, была система, мимо которой проходили все. У Станиславского ничего не вышло с «Моцартом и Сальери», он в этом признался, Мейерхольд всю жизнь готовился к «Годунову»... Но ведь это — от частного к общему, а нужно — от общего к частному. К системе нужно подходить системно, ну, хотя бы заниматься ею систематически...
Товстоногов кивал, зная, что в подвале Музея Достоевского у меня есть своя «пушкинская» студия, и вкрадчиво спрашивал:
— Вы будете заниматься студией и в этом году?
— Да, конечно, — продолжал токовать весенний глухарь. — Ставлю «Пир» и «Каменного гостя». Хочу проверить, что это такое — пушкинская «природа чувств». Нарочно перечитал вашу статью, абсолютно стратегическую...
— Вы так считаете? — встрепенувшись, уточнял Гога.
— Да, — решительно подтверждал я. — «Природа чувств» — генеральное направление, настоящий прогноз...
И сейчас думаю так, и тогда был искренне рад случаю сказать мэтру главное.
Товстоногов довольно сопел и запаливал новую сигарету.
— Будете играть?..
— Гуана, — скромно потупившись, выдавал я себя. «Артисты не умеют хранить тайн и всё выбалтывают», — сказал Шекспир, и в соответствии с его диагнозом, я ничего не оставлял про запас.— Вот если бы сделать Пушкинскую студию студией БДТ, и хоть раз в год получать от вас настоящую роль…
— К сожалению, Володя, студия мне уже не по силам.
Это было интересное кино, у меня и в мыслях не было отдавать ему студию, и уже готов был поправить Мастера, но тут до меня всё-таки дошло, что строить что бы то ни было внутри БДТ абсолютно бессмысленно. Ему показалось, что Юрский строит свой театр в его театре…
— Володя, кого вы хотите играть в «На дне»? — спрашивала меня полная доброжелательности Дина, как вы помните, Д.М. Шварц, великий завлит и правая рука Товстоногова. Но, когда появилось распределение ролей в «На дне», себя в нём я не обнаруживал. Гогу можно и нужно было понять: у отщепенца Р. есть чем заняться, репетирует Гуана, — ничего себе! — а в БДТ семь десятков не озабоченных ролями артистов, того и гляди взбесятся и начнут грызть родные кулисы…
Декорацию «Ивана» вконец разобрали. На пустом планшете появились уборщицы с инструментом и разыграли этюд «Помывка сцены»; я вставал и садился, убеждаясь, что за дверью слитным жужжанием звучит неразборчивый и невыносимый для Гоги монолог. Тоска душила меня, упавшего духом сидельца, и неразрешимым казался вопрос — ждать или не ждать?.. ждать или выйти?..
— Эдик, — спросил я в следующем веке не Радзинского, а Кочергина, моего товарища, художника и писателя, «подельника» по «Розе и кресту» в БДТ и во Пскове, по другим спектаклям, — ты помнишь такое название — «Иван»?
— Ну, да, — сказал он. — Я его делал…
— Я потому и спросил. Там пьеса была, как тебе сказать, — и я замолк.
За многие годы мы успели неусловно оценить друг друга. Российский католик с беспощадною памятью, Кочергин создал свои миры. Русского отца советская родина схарчила в тридцать седьмом. Мать-польку перед тем, как швырнуть в ГУЛАГ, ещё подразнили свободой. Ребёнка, мелкий осевок большой молотилки, замели в детприёмник, со всеми подлыми обстоятельствами и последствиями исправительного учреждения и неисправимого времени. И тут за его воспитание взялась голодуха-война. Из гибельного провала судьбы Кочергин поднялся своими силами. На сцене у него растут деревья, дома пахнут тёсом, и правда соседствует с красотой и тайной. Классик современной сценографии, он сел за письменный стол и стал выпускать книги жёсткой мужской прозы, назвав свой жанр «Рассказами рисовального человека». «Житуха» научила Кочергина запоминать людей, видеть место и чуять времечко, а выбирать и связывать слова он учил себя сам. Я читал прозу Кочергина в рукописи, хвалил на всех углах и давал «рекомендацию» для вступления в писательское сообщество…
— Да, «Иван», пьеса была за гранью, — охотно откликнулся он. — Я даже не знаю, кто автор. Володя, так совсем ничего не было. Ну, ничего такого советского, а нужно — советское! Вынь да положь. Гога с Диной шуровали, шуровали, кто-то подсунул. Я удивился, когда мне дали читать. Выхода не было, и я придумал лубок. Там Валя Ковель одна была натуральная баба, она смекнула, что надо играть лубок. Об искусстве речь не шла, нужно было спастись… Вообще-то, у меня неплохая идея была: посредине станок: балансир, да?.. Он вращался, нужен берег — опускался, потом опять подымался. Его можно было хорошо обыграть…
Читать дальше