Чай, кофе, сок?
На пятнадцать ноль-ноль объявлен общий сбор. Сначала говорили о большом зале, но юбиляр сказал категорическое «нет». Не спорили, да и зачем, уговаривать Метельникова бессмысленно.
«Теперь уж точно будет теснота». Фатеев мерил шагами зал заседаний. С утра все идет кувырком. Этот идиотский бег по коридору. Мальчишество какое-то. А может, и хорошо, что мальчишество? Думал: добежим до кабинета, шмякнемся на стулья и расхохочемся, как бывало. Ничего подобного: взгляд затравленного человека. Вымученная гримаса. И вопрос, похожий на пинок: «Ну, что тебе?» Еще эта потасовка с главным энергетиком. Чертовы моторы! Скорей бы закончилась эта суета с юбилеем. И нервотрепки поубавится, и по крайней мере будет хоть какая-то ясность. Теснота удручает. Что такое зал заседаний? Большая комната. Залом она называется для звучности. Внизу уже стучат. Похоже, открывают запасной выход. Разумно, там лестница чуть круче, зато ширина позволяет, не надо рояль набок заваливать. Уже слышны окрики, кто-то командует внизу. Значит, все в порядке — несут. «Трибуну — к черту». А где их взять, тридцать журнальных столиков? «Без ранговых перепадов». Красиво говорите! Входишь — и не понимаешь, кто юбиляр. А если приедет министр? Ах, вы считаете, он поймет, оценит? А если не поймет? Не знаю, не знаю. Одно безусловно — музыкальное сопровождение сокращаем втрое.
Да поймите же, зал заседаний! Мы туда с грехом пополам рояль втащили, а вы заладили: хор… Низкий, длинный, как пенал. Ни акустики, ни видимости. Что там еще? Как «кто поет»? Наши подшефные — театр оперетты. Кстати, предупредите их, может быть министр, чтобы без вольностей. Кто открывает? Интересный вопрос. Если нет, то да. Ну, а если да, то нет. Во всяком случае, секретарь парткома всегда во всеоружии. Наш корабль может дать течь, все под богом, но потонуть не имеем права. У меня все. Вперед.
Уже в дверях настигает телефонный звонок. Стою в нерешительности: брать трубку или не брать? Загадываю на хорошего человека, в крайнем случае на хорошую весть. Внушительный вздох, три секунды пауза, выдох. «Алло, это Пташников!» Я же говорю, суеверие до добра не доведет. Против своей воли опускаюсь в кресло: ну, что там у вас? «У нас скверно. Надо возвращать».
До банкета остается восемь часов.
Счет времени мы ведем на годы. Тронешь календарь и ужаснешься — бог мой, уже декабрь, и непременно сорвется с языка: «Ну и ну, опять год пролетел». Мы не меряем жизнь часами, не привыкли, и представляется маловероятным, чтобы прожитый час был поворотным — не в масштабах дня, что понятно и естественно, а в пересчете на всю твою жизнь. До того и после того.
Последние дни, а они, как ни мерь, сложились в одну неделю, Голутвин прожил в состоянии полуглухоты.
…Новый дал понять, что разговор окончен. Голутвин замешкался, трудно вставал. Кресло было глубоким и неудобным. Еще и стол задел, чуть не повалил на себя, чтобы удержать равновесие. Когда вышел, понял, кресло здесь ни при чем. Да и просидел он в этих креслах, казавшихся до поры такими уютными, почти домашними, если сложить часы, дни, считай, треть жизни. Не в креслах дело. Ноги не держат. Закрыл за собой дверь. И не улыбка — судорога растянула, исказила лицо.
Еще не понимал, не оценил происшедшего, шел увлекаемый обидой, но уже точно с этого момента притупленно, половинчато слышал, чувствовал, видел. Ходил на работу, отдавал распоряжения, участвовал в совещаниях, два или три раза говорил по телефону с министром и всякий раз с недоумением оглядывался по сторонам, не понимая, куда подевалось эхо.
Бывают дни, в которых значим всего один час, а то и несколько минут. Все остальное — день, неделя, месяц — лишь фон, пространство, окрашенное в цвет этого часа.
Новый пригласил Голутвина на пятнадцать тридцать. Проговорили час восемнадцать минут. Без двенадцати пять Голутвин закрыл за собой дверь. Вся жизнь осталась за пределом этого часа. Впереди была пустота. Он сделал шаг и удивился, куда подевалось эхо.
На банкете он окажется среди других. Не случись этого разговора с Новым, вне сомнений, Голутвин бы его и вел, этот банкет. А теперь?.. Развяжутся языки, начнут изливать душу, посмеиваться, поругивать… Куда ни повернись, безрадостно, скверно. Метельников висит на телефоне, настаивает на встрече. Спрашивается, зачем? Если бы я его не знал! Нервничает, хочет удостовериться…
Голутвин много раз в своей жизни пытался вести дневник, однако пристрастие оказывалось недолгим, он остыл, ограничивался записными книжками, книжки легко терялись, пустые страницы ветшали, желтели от времени. В тот вечер он подумал, что упущено что-то крайне важное, и, будто оправдываясь перед собой, достал тетрадь и на первой, чистой странице сделал запись.
Читать дальше