Но сейчас, когда он увидел Голутвина так близко от себя, проигравшего, однако еще по инерции сохранявшего амбициозный вид, эхо многолетних предчувствий дало себя знать. Если даже Новый и не говорил о Метельникове, пусть все поверят слуху и получат в его, шмаковских, словах подтверждение: говорил. И сам Голутвин (после письма министру назад ему пути нет) уверует: именно Метельников, и никто другой.
Голова Голутвина еле заметно дернулась, слегка завалилась набок. У Голутвина стало хуже со слухом. Сначала он думал, что это последствие простуды, такое с ним случалось и ранее, однако глухота прогрессировала. Голутвин боялся, что недуг заметят окружающие, садился ближе к собеседнику, сам стал говорить громче, даже кресло за собственным столом слегка разворачивал, чтобы казаться к говорившему не лицом, а как бы вполоборота и по мере разговора незаметно придвигаться, выставляя слегка вперед здоровое ухо…
Машину резко заносило на поворотах. Шофер, сокращая путь, сворачивал в незнакомые проулки. Был час пик, подолгу стояли у каждого светофора, незаметно погружаясь в вязкое облако выхлопных газов, пропитывались въедливым, вызывающим тошноту запахом. Шмаков поморщился, старался задержать дыхание. На глухих улицах стало чуть свежее. Он почувствовал облегчение, попросил водителя включить музыку: «Что-нибудь мажорное». Водитель не глядя сменил кассету.
Современной музыки Шмаков не понимал да и не считал ее музыкой. Все эти взвизгивающие, будоражащие слух звуковые перепады давили на сознание, оглушали и утомляли. В одной из зарубежных поездок он видел нашумевшую рок-группу. Толпа в зале качалась, вздергивалась, стонала, вскрикивала. Это была толпа в первородном состоянии, взбудораженное стадо, откликающееся на любое движение, вопль с высокой сцены. Лица плохо различимы, многие танцевали с закрытыми глазами. Пахло потом, табаком. Пятеро на сцене осатанели, один из них рвал на себе одежду, звук рвущейся материи прямо перед зевом микрофона давал какой-то немыслимый стереоэффект. Танцевали исступленно, изнеможенный стон удовлетворенного инстинкта плыл в сигаретном чаде, лучи прожекторов метались, рассекали этот серый качающийся массив, и тотчас кто-то из ослепленных взвизгивал и закрывал лицо рукой.
Сын смеялся над его рассказом: «Супербалдеж, время такое, батя. Надо снимать стрессовые нагрузки». Им нравится, пусть танцуют. Почему он вдруг вспомнил о сыне? Маша — дочь Метельникова. Вот почему. Алеша тогда с ума сходил. В этом было что-то нездоровое, мужчина не должен так влюбляться. Похудел, стал нервным. Мать ополоумела, ни о чем другом говорить не могла. Теперь все в прошлом. Сын повзрослел, остепенился. И женился вроде удачно. Шмаков наклонился к магнитофону и прибавил звук. Насилу упросил Алексея записать с десяток мелодичных вещей. В день шестидесятилетия сын подарил ему портативный магнитофон и эту вот кассету.
Шмаков подъезжал к дому. До банкета еще есть время, успеет переодеться. Выключил музыку, его о чем-то спрашивал шофер, он не расслышал. А все-таки интересно: приложил Метельников руку к разладу между своей дочерью и Алешкой или нет? Гордый, стервец, не захотел породниться с начальством.
Жена ждала. На столе стоял какой-то немыслимый сосуд.
— Что это? — спросил Шмаков.
Жена обиженно округлила глаза.
— Скопинская керамика, самовар с мужиками.
— С чем? — не понял Шмаков.
— Не с чем, а с кем. С мужиками.
Шмаков не без удивления разглядывал довольно странное лепное сооружение. Действительно, на округлых боках сосуда примостились два мужика. У одного открыт придурковато рот, другой сидел боком, выставив вперед ухо с тем же выражением неубывающей глупости на лице. Предназначение сосуда оставалось непонятным. Шмаков попробовал поднять, сосуд оказался тяжелым. Не хотелось обижать жену, но не удержался, спросил:
— Зачем он, для чего?
— Ты о чем? — не поняла жена. — Это подарок. Есть вещи, которые предназначены быть подарками. Понимаешь, подарок — и все. Берешь в руки и осознаешь — подарок. Он вызывает удавление, радость. Странный вопрос: для чего существует красота? Для красоты. Метельников поставит этот самовар на видное место, и… — Жена сделала неопределенный жест, полагая, что остальное Шмаков домыслит сам. Мало ли для чего, это уже забота юбиляра — найти применение.
Шмакову подарок не понравился. Он посмотрел на часы, коснулся рукой щек, направился в ванную комнату. Разглядывал себя в зеркале и думал, как бы так изловчиться и вручить это громоздкое сооружение не разворачивая. Народ на банкете соберется свой, все знают всех. И вдруг он, первый заместитель, является с таким вот ленным горшком в полчеловеческого роста. Не захочешь, а засмеешься. Он бы и сам посмеялся, случись такое с кем-то другим. А так куда денешься — первый зам, да и возраст не тот, не годится для роли шута.
Читать дальше