Светлая, шагов в десять, как в длину, так и в ширину комната, с неимоверно высоким пятиметровым потолком. Две стены комнаты-мастерской были увешаны картинами. На одной стене в рамах висели строгие академические натюрморты и пейзажи. Напротив, прикрепленные прямо к стене канцелярскими кнопками, детские рисунки.
Возле высокого окна-витрины, спиной ко входу в класс, стоял высокий, длинноволосый мужчина.
— Здравствуйте, Виталий Андреевич, — воскликнул молодой человек.
Вздрогнув от неожиданности, мужчина обернулся. Вытянутое, худое, чуть припухшее лицо; ему было не больше двадцати пяти лет.
— Саша, Черкасов, здравствуй, напугал, — он улыбнулся так, как улыбается человек, застигнутый врасплох — растерянно и по-детски смущенно. Привычно поправив свои длинные, густые, постоянно спадающие на лицо волосы, Виталий Андреевич спросил, слегка мотнув головой, словно приводя себя в чувство:
— Как ты вошел-то сюда?
— Так дверь нараспашку! — отвечал Саша, уже снявший куртку и готовивший себе рабочее место.
— Вот рассеянный, а я думал, что запер, — Виталий Андреевич усмехнулся, — бывает же. — Он вновь чуть тряхнул головой.
— Ну, что так рано, опять с уроков удрал? — спросил он, подойдя к Сашиному мольберту.
— Угу, — кивнул тот, чуть ли не с гордостью.
— Я в твои годы тоже с уроков в художественную школу сбегал, даже хотел учиться в специальном художественном интернате. Только в нашем городе не было такого, да и здесь, не знаю, есть ли.
— Не знаю, — пожал плечами и Саша. — Виталий Андреевич! Удивительная вещь, — отстранившись от мольберта, вспомнив о случившемся, воскликнул Саша. — Я сейчас — вот когда в клуб сюда ехал на трамвае — такой случай произошел, и не поверите: джип «Форд» (здоровый такой) встал на пути трамвая. Все из трамвая вышли; водителя в джипе нет. И дед (с большой такой бородавкой) костылем как начал по капоту «Форда» наотмашь. И главное: когда тот, хозяин «Форда», с кладбища прибежал, даже деду ничего не сделал. И все (я видел!), все радовались, когда дед по «Форду» лупил, и одобряли деда и в то же время всем хотелось (это видно было!), всем хотелось, чтобы хозяин джипа деда если не пристрелил, то избил бы уж точно. А он не избил! Но ведь всем хотелось! — Понимаете, в чем вся соль: все одобряли деда, и все хотели, чтобы деда избили — бессмыслица какая-то!
— Бессмыслица, — согласившись, усмехнулся Виталий Андреевич, и добавил, — а не бессмыслица, когда я вчера, в кампании каких-то художников, сидел на какой-то квартире, и один (кажется, хозяин квартиры) зло и очень искренне воскликнул, когда какой-то парень, говоря о Шагале, назвал Шагала евреем: «Я русский, и я ненавижу антисемитов!» Но уже через полчаса, упившись, орал: «Бей жидов, спасай Израиль». Бессмыслица?
— А почему Израиль? — рассмеявшись, воскликнул Саша.
— А он и сам не понял, почему, ляпнул и все. Хотел сказать Россию, а ляпнул Израиль. В этой стране, Саша, все бессмысленно.
— Да-а, — не зная, что ответить, протянул Саша и, видя, что и Виталий Андреевич молчит, вновь отвернувшись к окну, вернулся к своему рисунку, большой, болотного цвета вазе, возле которой лежал апельсин. Внимательно посмотрев на вазу, стоявшую, в двух шагах, на столе, он, точно сравнивая ее со своей нарисованной, пристально стал вглядываться то в одну, то в другую. Наконец, кистью зачерпнув из баночки густой, гуашевой темно-краплачной краски, он резко подчеркнул апельсин, отодвинув его тем самым от зеленой вазы. И после, уже не мешкая, сосредоточенно, даже не глядя на палитру, хватал кистью из баночек то одну, то другую краску и отдавал ее листу.
Клуб потихонечку стал оживать. В классе ИЗО появились первые ученики. Подготовив свои рабочие места, они, также как и Саша, устроились возле стола, где стоял натюрморт, и стали рисовать вазу с апельсином. Все это время Виталий Андреевич был возле окна и смотрел на небо, лишь изредка и рассеяно здороваясь с проходившими мимо его класса учителями, детьми, или подходил по просьбе какого-нибудь ученика и отвечал на его вопросы, после вновь возвращаясь к окну.
Серая городская осень. В такую погоду не хотелось делать ничего… Тем более, когда такое серое небо. Ровное, тоскливое ноябрьское небо. Виталий мог часами, не отрываясь смотреть на это осеннее умирающее небо; смотреть и молчать. Со стороны казалось, что он думает об очень важном, даже глобальном, так серьезен и сосредоточен он был… А какие могут быть мысли, когда такое небо? И каждый звук: шепот ли ребенка, капля воды, упавшая на лист бумаги, шелест карандаша, шмыганье носа, — любой, самый ничтожный, самый корявый или даже самый неожиданный, резкий звук (будь то треск или визг станка из кабинета авиамоделизма или с улюлюканьем пронесшегося по коридору мальчишки) — ложился мягко и печально, входя в состояние осеннего тоскливого неба.
Читать дальше