Прошло несколько дней. Я притерпелся к боли. Холодное напряжение подпольной работы утолило кипение ревности, и она медленно выпадала в осадок. Каждый вечер, прежде чем заснуть, я бередил свои раны, испивая яд уже с блаженным наслаждением, в котором страдание мешалось с насмешками над самим собой. Закрыв глаза, я словно видел эти два лица — нежно-белое и смуглое, освещенные одной и той же потерянной, блуждающей улыбкой. Видел я и любовные сцены, которые заставляли меня лихорадочно искать сигареты. У меня темнело в глазах.
И, однако, какой-то свет нет-нет и блеснет передо мной. Что, если все совсем не так? Если это лишь несчастный обман ревнивого моего воображения? Да и какие у меня доказательства любви Михо к Ануше, если не считать того, что он пришел к ней заранее, и еще нескольких беглых впечатлений?
Я уцепился за эту мысль, как утопающий за соломинку. Проснувшаяся надежда вырывала меня из того состояния, к которому я уже начинал привыкать, и опять будоражила мне кровь. Это было еще мучительнее, чем та уверенность, которая была у меня раньше. Иногда я даже сожалел, что поддался надежде. Мне были нужны доказательства либо одного, либо другого, мне нужна была уверенность, и несколько раз я давал себе слово спросить обо всем Михо, когда мы с ним встретимся по делу, но в последний момент я отказывался от своего намерения. Меня охватывал страх. Я даже не решался под каким-нибудь предлогом заговорить с Анушей.
Едва смог я дождаться нашей следующей встречи в ее комнате. Пришел на четверть часа раньше. Михо уже был там.
*
Опять я пришел на встречу последним, однако Михо не сделал мне никакого замечания. Лишь посмотрел внимательно и сказал:
— Садись, начнем.
Я виновато избегал его взгляда, словно совесть моя была нечиста. И это озлобляло меня еще больше. Раньше мы были связаны незримой цепью дружбы, теперь в ней недоставало звена. С Анушей я избегал разговаривать. Или даже не избегал, а не было у меня охоты говорить с нею. Стоило мне ее увидеть, как что-то застревало у меня в горле, дыхание спирало, и я мрачнел и понимал, что со мной происходит.
Все это не укрылось от остальных. Как они объясняли мое поведение, не знаю, но я замечал, что в присутствии Ануши они либо тихонько переговариваются между собой, либо молча изучают мозоли на своих руках. Нередко перехватывал я мимолетный взгляд, брошенный то на девушку, то на Михо. И такие взгляды не были добрыми. Я понимал моих товарищей. В то жестокое, беспросветное время, когда каждый шаг во тьме мог стоить нам жизни, Ануша была для всех как светлячок, околдовывавший взоры, как солнечный луч, согревавший наши озябшие души. И этот светлячок был спрятан в пригоршне у одного из нас — у нашего командира. Справедливостью здесь и не пахло…
Зависть заразнее гриппа: не нужно даже чихнуть, чтобы у всех, кто находится рядом, поднялась температура.
Михо скоро почувствовал общее настроение, но он был не из тех, кому свойственно отступать. Он перестал скрывать свои чувства. Держаться стал вызывающе — точно мы и не стоили иного обращения. Вот Ануша собирается на свой пост на садовой скамейке; он смотрит на небо, затянутое тучами, и говорит:
— Анушик, возьми пальто, как бы дождь не пошел!
А то еще и отправится вслед за ней, словно для того, чтобы пошептаться тайком от нас. Или скажет:
— Ну-ка, поиграй нам немножко. Где-то я читал, что музыка Облагораживает души…
И окинет нас ироническим взором. Так он шутил, и каждый раз шутка была как пощечина. Мы не подхватывали его шуток. Мы молчали. Ануша бросала гитару и быстро выходила из комнаты.
Начались споры с командиром, пререкания по любому поводу, часто из-за пустяков. Иной раз целый час обсуждали то, что раньше решали в пять минут. Нас раздражало каждое его слово. Даже его упорство, смелость, готовность взять на себя самое трудное — все, что прежде так нравилось в нем. Неужто среди нас не нашлось бы никого получше? Ну, как же! Чем ему уступал Георгий — коротышка Георгий, легкий и юркий, как ласка, который месяц назад один, без всякой помощи поджег две цистерны на товарной станции? Или Симо, медлительный слесарь с крупными чертами лица? Без единого возражения он делал все, что ему приказывали. Или, наконец, я сам — чем я был хуже Михо?
Мы всячески давали ему это почувствовать — каждым движением, усмешкой, взглядом. И он понимал. Мрачнел день ото дня. Неожиданно, в самый разгар жаркого спора, он умолкал и, махнув рукой, говорил:
Читать дальше