— Ты всех нас изводишь своими идиотскими выдумками! Залезаешь в нору, как суслик, и ни до чего тебе дела нет! Пугаешь нас своей охотой! Не видишь, что ли, ребенок даже во сне вздрагивает!
— Он должен привыкнуть…
— Привыкнуть? К чему привыкнуть? К сумасбродствам его отца?! А каким он станет, когда вырастет, — об этом ты подумал?
В эту минуту отец показался мне человеком, стоящим над пропастью, завороженным ее глубиной и пытающимся по привычке задержаться на поверхности.
— Я брал его с собой, чтобы приучить, — уныло твердит отец. — Страх лечится страхом. — И спешит добавить: — Так, во всяком случае, говорят те, кто умнее нас.
Мать широко раскрывает глаза:
— Ты просто ненормальный!
— Оскорбить легче всего. — Отец раздражается: — Неужели ты не видишь, что он растет слабым и беспомощным! Что ему остается, кроме страха, страх будет его оберегать, будет помогать ему…
Вместо того чтобы разъяриться — как можно было ожидать, — мама внезапно сникла, лицо ее сморщилось, и его залил поток настоящих, искренних слез:
— Ты отравил мне жизнь, у меня сил больше нет, будь проклят тот день, когда я встретила тебя!
Против маминых слез, против ее частых и безнадежных всхлипываний отец был бессилен. Отныне он каждый день садился с нами в столовой за обед и ужин, пытался участвовать в общем разговоре, но отсутствующий вид отца отдалял его от нас, и снова он затворялся в кругу своего необъяснимого одиночества.
Сначала страхи были понятны. Они таились по углам, во тьме за окнами, в шуме кустов, в свисте ветра в дымоходе — обыкновенные детские страхи, преодолев которые спишь без сновидений. Иногда страхи разрастались и усиливались от напряженного ожидания женского плача: наша прежняя горничная по имени Цеца — она служила у нас до Мички — посреди ночи начинала отчаянно и громко реветь, будила всех. Ее находили под кроватью или под столом; сжавшись в комок, со сведенными судорогой руками и ногами, она дрожала, безуспешно пытаясь что-нибудь промолвить, в углах ее рта собиралась пена. Из жалости ни мама, ни папа не могли выгнать ее, хотя Цеца часто становилась причиной их ссор. Она давала им повод обвинять друг друга в черствости, потому что, стоило одному намекнуть на необходимость освободиться от нее, другой тотчас же начинал яростно ее защищать; она позволяла им высказывать друг другу истинные и вымышленные претензии, и, когда ее однажды нашли в запруде у мельницы и труп извлекли из Тунджи уже разлагающийся — вместе с мукой и облегчением, вместе с раскаянием и чувством вины за прошлые мелкие обиды, которые безжалостное время превращает в трагическую вину, — в нашем доме появилось некое ощущение пустоты. Исчез постоянный раздражитель, благодаря которому взрывалась и гасла копившаяся в обоих энергия озлобления. И мама и отец были глубоко убеждены в виновности другого перед собой, хотя убеждение это основывалось на ложных и сомнительных опасениях и было слишком личным и тяжелым, чтобы вспоминать о нем в ежедневных распрях.
Именно тогда, мне кажется, отец и ушел в свои научные опыты. Нужно было чем-то заполнить пустоту жизни, хотя отца и занимала благородная мысль помочь окрестным селам. Это было самое спокойное время в нашем доме. Питомник жил обработкой лозы и сбором винограда, цветением плодовых деревьев, уходом за молодыми побегами, культивацией маточных пчел, созреванием ягод, пышным изобилием осени, пьяной ленью зимы — обычный годовой круговорот, который нес успокоение своим неизменяющимся постоянством и держал нас в нормальных пределах простых человеческих радостей и горестей — если бы не вмешалась война. Где-то далеко гремела она, но подземный гул ее странным образом отдавался в нашем доме, и все мое раннее детство было отравлено ею.
Каждый звонок по телефону из города, каждое появление постороннего человека (не дай бог военного) вызывало в доме панику. Голоса сразу становились высокими и резкими, лица удлинялись, в наступившей тишине каждый чувствовал свое учащенное дыхание и напряженную пульсацию крови. Отец всякий день ожидал мобилизации, воспринимал ее как трагедию и мучил нас, навязывая это ощущение всему дому, хотя на самом деле это была не такая уж страшная трагедия.
Приказ о затемнении исполнялся у нас точно, скрупулезно, даже с неким упоительным самозабвением. В доме зажигали лампы, опускали шторы из плотной черной бумаги — и выходили на воздух. Молча, не оборачиваясь, отдалялись мы от дома метров на сто, потом, будто по команде «кругом», поворачивали обратно, несколько раз обходили дом, все уменьшая круги, потом пересекали аллеи, виноградник, сады, прокладывая путь сквозь живую изгородь и малинник, ветки били нас по лицу, колючки царапали руки, забирались под платье; мы снова возвращались к дому — издали он казался меньше и совершенно темным, неясное расплывчатое пятно среди других пятен, постепенно показывалась ломаная линия крыши, воображением восстанавливались очертания дверей и окон, и тогда вдруг раздавался приглушенно испуганный голос Савички:
Читать дальше