Теперь маме предстояло заботиться о двоих. Обескураженная нашим видом, разрываясь в сострадании к обоим, она сначала нерешительно устремилась к отцу, чтобы помочь ему взобраться по крутой лестнице на второй этаж, где он обычно отсиживался, когда бывал пьян; но, поглядев на него и уже протянув руку, она резко отвернулась, оставив его в беспомощном одиночестве, и со всей нежностью, на какую была способна, кинулась ко мне.
Кран с силой выбросил залп ледяной воды, мама принялась мыть мое грязное, окровавленное лицо — и это вернуло меня к только что пережитому страху. Именно сейчас, когда опасность миновала, из моих глаз брызнули слезы, я забился в рыданиях, хотя и не чувствовал нигде особенной боли. Во внезапной тишине, наступившей после случившегося, я вновь переживал страдания и унижения от побоев, многократно увеличенных воспоминанием, которое располагало их каким-то образом и в настоящем, и в будущем. Я нес их в себе все последующие дни и ночи, они одолевали меня и пронзали насквозь, и в свежие светлые рассветы, и в знойные послеобеденные часы, наполненные густым запахом виноградного сусла и гнилых ранних яблок, и в протяжные, будто разреженные часы мягких сумерек они обволакивали меня, превращаясь во вторую реальность, мучившую меня настойчиво и непреодолимо.
Утром, проглотив хлеб с маслом и мармеладом, я вышел на перекресток к крану, где сходились пять главных аллей, и взгляд мой невольно потянулся к воротам. За ними все с той же неподвижной яростью сверкал штык, я повернулся и побежал к винограднику и через него к садам. Меня встретил тихий шелест листьев, в мягкую пыль падали зрелые плоды, пчелы роились и напевно, убаюкивающе жужжали, откуда-то слышался говор. Я старался обойти работников, но они заметили меня и стали ласково приманивать:
— Гошка, иди сюда, что я покажу тебе!
— Бедняжка, опять один-одинешенек мается…
— Ты что, совсем не ешь ничего? Смотри какой худенький…
В руках у них желтели янтарные грозди раннего винограда или нежно-золотистые груши, наполнявшие рот сладким соком. Среди работников мне было спокойнее, но какая-то необъяснимая преграда разделяла нас. Не было прежней непринужденности, во время непредвиденной паузы я чувствовал их раздражение, плохо скрытое ласковыми улыбками, иногда они шушукались, склоняясь друг к другу, до меня долетали непонятные слова, усиливавшие напряжение в груди и вновь убеждавшие, что в нашем питомнике спасения от кошмаров нет.
Все чаще и чаще женщины, высохшие и почерневшие, с низко повязанными платками, закрывавшими почти все лицо, полушутя-полусерьезно, вдруг вытаращив на меня глаза, говорили:
— Гошка, скажи отцу, чтобы отпустил нас!
— Пусть господин управляющий снимет блокаду, ведь мы сдохнем тут, ей-богу!
Только дед Петр из Чаирлия защищал меня. Он клал руку мне на голову и, протягивая слова и закругляя концы их — будто молитву читая, — говорил:
— Не пугайте дитя, женщины. Оно невиновно.
Я бежал к беседке, к клумбам, унося с собой загадку своей неизвестной вины, забирался в кусты малины, оставлявшие красные полосы на моих голых ногах, блуждал у конюшен, откуда доносилось нетерпеливое призывное ржание Алчо и Дорчо — и все-таки оказывался перед оградой, которая отбрасывала меня прочь, предупреждая и пугая — назад, назад! И опять аллеи, усыпанные мелким колючим гравием, прямые, скучные, давящие…
Не прекращая своих обычных занятий, мама старалась издали следить за мной. Среди подвязанных веревками виноградных лоз, среди посаженных в шахматном порядке плодовых деревьев мелькал ее удлиненный профиль, сквозь кружево листвы она посылала мне свою ласку, преданность, любовь. Случалось, густой терновник вдруг покорно расступался предо мной, и ветка с самым зрелым и вкусным яблоком наклонялась, и яблоко попадало ко мне в руки, а то пестрая бабочка повиснет неподвижно у меня перед глазами, и мне казалось, что всеми этими чудесами управляют легкие белые мамины руки — на короткое время я оказывался в дружески настроенном ко мне мире, волшебном и добром, как сказка. Когда мама бывала со мною подолгу, ее присутствие способно было в какой-то степени вернуть мне прежний спокойный ритм существования, который теперь казался еще более привлекательным, потому что стал прошлым, но все это было подвержено неким случайностям, и непреодолимым, и требовательным.
В вечерней полутьме, когда жара опускалась на реку и, будто опаленные ею, затевали свой монотонный концерт лягушки, мне особенно необходимо было мамино присутствие. Мимо окна ползли таинственные тени; наш большой дом даже днем сохранял свою мрачную осанку — затянувший всю переднюю стену плющ не смягчал этого впечатления, наоборот, его жесткие, будто неживые зеленые листочки усиливали ощущение печального одиночества, заполненного зловещими звуками, сменявшимися зловещей тишиной. Даже когда мы сидели в тенистой беседке или спасались от комаров в гостиной, я все ждал — вот сейчас случится что-то, созревшее в звуках и тишине и неотделимое от висевшего где-то совсем рядом штыка, и я обращал к маме красноречивый взгляд, моля о помощи и сочувствии. И именно в этот миг она исчезала, таяла прямо на глазах, уносилась, улетала с легким прозрачным щебетом, с приветливой улыбкой, полумечтательной, полуфальшивой, навстречу равномерному звону, возникавшему в пустоте полумрака, неотвратимому, как стихийное бедствие, и через секунду принимавшему очертания высокой, чуть сутулой фигуры капитана Стоева, которая появлялась в проеме двери, на фоне догорающего заката. Звенели шпоры, постукивали каблуки начищенных до синевы сапог, птичья головка на тонкой шее наклонялась над маминой рукой для галантного поцелуя, потом, небрежно потрепав меня по волосам, капитан совал мне огромные плитки шоколада «Братья Пеевы» — разноцветная фольга от них украшала мою комнату. Тогда и отец должен был спуститься сверху.
Читать дальше