- Почти все. - сказал отец. - Все, что ты можешь понести. А остальное - на мои плечи.
- Не жалей же и моих плеч.
- По силам ли ношку вскидываешь на свои плечи, сынок? Тебя придавит, вобьет в землю, вгонит в могилу и твоя правда. А отцовская... Дай мне с нею отойти, не заслонять тебе дороги. А то ведь не успокоюсь и в могиле. Буду и с того света приходить и пугать тебя. И другие за мной повадятся молодых с дороги сбивать.
- А мы тут не боязливые, мы тут и молодые давно уже пуганые и долбаные и мертвыми, и живыми. Собственными тенями с дороги сведенные.
- Хорошо, сынок, хорошо. Считай, я с тобой с того уже света, из могилы говорю. Хватит духу не закрыть уши, не убояться моей тени, которой я и сам порой боюсь.
- Это потому, что ты всю жизнь говорил шепотом и только про себя. Давай теперь вслух.
- Вслух так вслух, - вздохнул отец. - Налей теперь ты, там еще осталось, еще до конца моя бутылка не выпита, просит душа хоть капельку да на язык капнуть...
Германн плеснул водку по туескам, но не всю. Приберег немного на такой вот замыкающий рот и тяжелящий язык случай. Они опять, не сдвигая туесков, выпили. Но на этот раз ни тот, ни другой закусывать не стали.
- Горькая, горькая, но и сладкая, - выталкивая из себя самогонный дух, сказал отец. И их дыхание, дыхание свежеразошедшейся по телу водки, еще не избывшей в себе запах чуть прелого жита, из которого она была сделана, запах дымка костра, на котором проваривалась брага, запах самой браги смешались с дыханием ночи, разомлевших в ней упокоенных и ждущих упокоения трав с хмельным светом луны и звезд в своей небесной колыбели под вечным охранным покровом темноты. И тот покров был спасительным и для них. Они, подобно звездам, не говорили сейчас друг с другом, а раскрывались один перед другим, пульсировали, мерцали. Обращались непосредственно к этим звездам и луне, бесконечности космоса, предупреждая, сигналя ему иной раз только-только зарождающейся, но так до конца и не оформившейся мысли, мысли, которую и там, на небесах, не было нужды разжевывать, проговаривать ее до конца вслух. Небо внимало им, и их души внимали и понимали, что таится за каждым словом. За шепотом - крик, за покоем - боль, за смиреньем - отчаянье и бунт.
Все то же, что вечно в природе и в человеческом духе, но только в другое время прячется внутрь, залавливается, глушится и слепнет под непомерным грузом мирских забот, неумолимостью времени, секунд, сшибающих друг друга многоголосием сталкивающегося одновременно прошлого, настоящего и будущего, как из могилы прорастает незабудка и бессмертник. И оба эти цветка смертны и бессмертны, мгновенны и вечны, как сама земная плоть, плоть, из которой они восстали, не подозревая, что это неосознанный ползучий протест их скромного и скоротечного бытия. И протест этот вечен, как и протест всего сущего на земле, той же бабочки-однодневки - именно в этом и заключается неопознанная и непознанная, выпестованная и вытканная самой природой, высшим ее разумом бесконечность. И она принадлежит живому и мертвому, одушевленному и неодушевленному И, может, больше неодушевленному, не дошедшему еще до осознания присутствия в нем разума, души. Разум уже в самом свете и мраке. Им наполнена земля и во мраке ночи. И потому сын в этом мраке обретает отца, а отец сына. Возвращают друг другу утерянное по зависящим и не зависящим от них причинам настоящее, человеческое, свою судьбу. И сколько бы бед, сыно- и отцеубийства можно было бы избежать, происходи это чуть чаще, бежать и того, что случилось здесь, на маленькой пяди земли, всего лишь кочке среди болота много-много лет назад, в такую же, схожую с этой ночь.
Гаврила впервые видел рождение человека. Подглядывание с печи, как это происходило в родительском ломе, когда он был еще мальчишкой, не в счет. Да и тогда его или изгоняли из хаты, или он сам не выдерживал и сбегал. А сейчас бежать было некуда, хотя по первости и мелькнула такая мысль: все равно ведь никто не видит и не узнает. Руки в ноги - и прочь. И именно эта мысль остановила его. Он ведь считал себя таким правильным, таким праведным. Почти непогрешимым. Каждый день рисковал головой, бороня, спасая Родину и человечество от фашизма. А тут никто и ничто ему не угрожает, а он напуган, как солдат-новобранец в первом своем бою, готов заставить себя заслепиться и оставить в беде только-только появившегося на свет ребенка. И это с его чистой, не прощающей другим измены и предательства душой. А она, душа эта его, оказывается, сама способна на смертный грех. И все только потому, что рождение человека для непосвященного в это таинство мерзко, противоестественно и противно его глазу, его сложившемуся уже естеству и сути.
Читать дальше