Прибился к этому лозовому кусту, к купине, что твой дед Мазай в паводок. Только он в лодке и зайцев спасает, а тут я сам заяц, и никто мне лодки не подал. А тверди земной Бог под ноги все же кинул. Только и она занята уже оказалась. Тобой занята и твоей матерью. Мать была уже мертвой, а ты еще живой. Я думаю, она только-только тебя родила, без крика, проклена и плача, с чем приходит на эту землю человек. Все загнала внутрь себя, потому и померла. Рот ее был забит землей и травой, при памяти еще забит, чтобы не прорвалось ничего наружу, не услышали догонщики. Я траву, прошлогоднюю еще, сухую, колкую, из ее рта вытащил, землю пальцами выковырял, но не всю, наверно, она уже в горло пошла. А рот весь разодран, кровянит. Думал все, голос подаст, но голоса у нее уже не было. В землю и в небо ушел голос.
А ты живой, ты ползаешь по ее безголосому телу, пресмыкаешься, что червячок. Но вот что дивно - молчишь. Пуповиной еще с матерью связан. На мое, позднее уже разумение, через эту пуповину она все время и остерегала, умоляла тебя голос подать. Потому что опять же человек без боли, без крика на белый свет не приходит. Он обвестить себя должен земле, иначе не жилец. А ты без голоса - и живой. Нож я потерял, пока зайцем скакал по земле и воде. Пришлось зубами перегрызать пуповину. Все никак не отваживался узлом ее перевязать. Знал, что надо, а как вязать живое... У тебя и сейчас пупок косенький и наружу. Правильно я говорю?
- Правильно, - подтвердил Германн. - Кривенький и выпуклый.
- Прости, - сказал отец, - как уж смог, так и разделил тебя с матерью. Поднял за ножки, подглядывал в свое время - бабки-повитухи так делали, встряхнул в воздухе. Заслепился даже, крику, думаю, будет, а ты только икнул и задышал ровно. Икнул и глазками мутными, мутными на меня повел. Но скоро и они прояснились. И ты закрыл их и заснул, по-живому, хорошо, спокойно заснул. А дальше мне нечего тебе рассказывать.
- Не верю, отец, - сказал Германн. И он действительно не поверил. Потому что отец ему ничего еще не объяснил. Это было только его вступление в жизнь. Жуткое, страшное и совсем неправдоподобное. Все остальное должно было последовать дальше, и наверняка не менее жуткое и страшное. Но он хотел знать всю правду о себе, какой бы она ни была, раз и навсегда покончить с тайной своего появления на свет. В ад ведь тоже дважды не загоняют, единожды попав, горят в нем вечно. И он добровольно отказывался от блаженного рая неведения. Он обрекал себя на вечный огонь и беспрерывно кипящую смолу. Только бы сознание, душа очистились от нагара, порожденного недомолвленностью, недосказанностью, истерзывающей многозначностью намека. И в этой ночи, в которой Германн сейчас пребывал с отцом, а он его по-прежнему считал своим отцом, в этой кочке, на которой они сейчас сидели, были сокрыты и тайна, и правда. Он физически ощущал и то, и другое, по быстрому горячему току крови в своем теле, по ровному, хотя чуть и приспешенному стуку сердца. И было такое ощущение - так размеренно бьется не одно его сердце. Их великое множество - оживших вдруг в этой ночи сердец. Сердце приливно дышащей земли, такое же отливно-приливное дыхание луны и даже скошенных, мертвых уже трав, усыхающе потрескивающих под покровом ночи. Все, все кругом торопилось ему что-то внушить, передать, сказать. И только человек, его отец, противился этому, хотя первым обещал раскрыться весь до донышка. Может, именно в этом заключается самая великая правда. Все ведь отцы, уходя на тот свет, чего-то недоговаривают, недосказывают своим сыновьям. Самого главного недоговаривают. Может, эта недоговоренность и держит их до поры до времени на земле, продляет их жизнь. И отец сейчас скажет все, выговорится и скончается. Но Германн ценой даже жизни отца жаждал добраться до правды. И если это возможно, он согласен услышать правду и сам умереть, вместо отца. Правда была дороже его собственной жизни.
- Ты чего-то боишься, отец?
- Боюсь, сын. Боюсь самого себя.
- Такая страшная правда?
- Правда сама по себе не страшная, как и смерть. Страшная правда о себе.
- Она никуда не пойдет дальше этой ночи и меня.
- И ты думаешь, этого мало? Не дай Бог твоему сыну услышать всю правду о тебе.
- Я твой сын. И я хочу слышать.
- Но ее не слышать, ее понимать надо. Это ложь любит бить себя в грудь, а правда тихенькая, как многие люди вокруг нас в нашем селе. Она больше любит молчать и тем оказывать себя.
- И это все, что ты мне хочешь сказать, что хочешь передать мне?
Читать дальше