Я вытащил из шкафа самый лучший костюм, рубашку с оборками, купленную по случаю на барахолке, плетеный шерстяной галстук, запонки из старого серебра, привезенные из Америки дедом, полуботинки — черные лакировки, шерстяное пальто, фетровую шляпу с опущенными полями. Вытряс все это, вычистил щеткой, надраил до блеска суконкой. Еще раз проехался электробритвой по отросшей с утра щетине, вымылся до пояса, вымылся ниже пояса, десять раз помылился, подезодорантился, чтобы запаху не осталось, побрызгался шикарным английским одеколоном, который тетка прислала из Канады еще в деревню, который я привез из дома в город вместе с деревенским сыром, с дюжиной сырых яичек. Все во мне пело, по-праздничному рвалось наружу, наподобие желтой кувшинки, всплывающей на поверхность заболоченного озерца, дымящегося прохладой, пованивающего целебной грязью, нефтью, гниением, тленьем. Впервые я собирался к Матильде в ее профессорский дом, куда меня как-то пригласили из вежливости, а потом много раз упрашивали, зазывали, кудахтали, щебетали с каждым днем все ласковей.
Я постоял перед зеркалом, парочку волосков из подбородка выдернул, замшевые перчатки натянул на пальцы, на кисти, еще не шелковые, но уже и не посконные, должно быть, на ощупь бумазейные, хлопчатобумажные, из козьей шерсти сплетенные, пригладил гребешком светлые, падающие на плечи волосы, который уж месяц не подстригавшиеся, выгоревшие на солнце, побелевшие еще в ту пору, когда я таскал со дна реки гравий, вырубал деревья в лесу, бродил, собирая пиявки, по озеру в самую жару, когда наверх всплывает снулая рыба. Я оглядел себя от пят докуда смог увидеть, наималейшую пылинку, пушинку стряхнул с рукава, с брючины, размял сомлевший в тесноватом манжете сустав, надел часы и, задумчиво насвистывая песенку, которую час назад пели угольщики, вышел на крыльцо, а с крыльца сбежал по пяти ступенькам в садик, протиснулся через болтающуюся на петлях калитку и зашагал по немощеной разъезженной улочке, затуманенной, запорошенной снежком, уже за третьим телеграфным столбом теряющейся из виду.
— Женишок, — говорил я себе, — любимый, обласканный, на кой черт тебе это нужно. Постромку тебе на шею накинут, затянут несильно, чтоб не задохся, чтобы хватило воздуха, чтобы зенки не особенно покраснели, туманом не подернулись, чтобы ты мог вслепую подойти к алтарю под пенье «Veni creator», Ендрусь, дичок, пересаженный из лесу, с полевой межи, перенесенный, как коровья лепешка, с выгона на лопате из чистого золота. Она, Матильда, небось подвенечное платье примеряет, тяжелые груди приподымает обеими руками, фату к волосам прикалывает, по животу себя гладит, пока еще плоскому, не изрисованному временем, не вздувшемуся от родов, от тасканья корзин с картошкой, ушатов с помоями, деревянных корыт, напоенных дождем, обледенелых; красивый у нее живот, золотой от пушка, без единой жилочки, без морщинки, аккуратно завязанный на узелок, застегнутый на запавший пупок, как на пуговичку. Ночь брачная, ночка выстраданная, вымоленная, оплетенная разными травами, вырванными вместе с корнями, с цветами, с тяжелыми от семян головками, будешь ты мне служить, ночка, будешь смотреть моими глазами, как мы любимся, усмирять руками все, что есть во мне дурного, звериного.
Я шел, бежал по мосту, как по колоколу, отлитому из латуни, и все другие колокола, висящие на колокольнях, все раскачиваемые вьюгой сигнатурки всю дорогу трезвонили мне вслед. Бежал, не подымая из-под шляпы глаз, не глядя на прохожих, на маслянисто текущую под мостом реку, на лестницы, дома, почернелые от сажи, изъеденные лишаями, с радужно отсвечивающими окнами, с оголившимися балконами, откуда поснимали белье, забрали шезлонги, матрасы, унесли на чердаки, в подвалы. Я бы с охотой полазил по этим чердачкам, пошуровал в подвалах, как те двое, что недавно пели возле печки. Пожалуй бы, и за решеткой посидел, вдалеке от людей, от себя, за городом, за лесом, за бором, за безбрежными водами, помахал кайлом в каменоломне, покидал лопатой землю из котлована на стройке, в шахте погрыз уголь, кабы у меня было времени побольше, кабы на душе не свербило, не вспыхивали другие огни, не отрыгивалось домашним теплом, уютом, каждодневным бездельным прохлажденьем.
Раз сто проходил я мимо Матильдиного дома, считая в уме до двухсот, до трехсот, носком полуботинка сбрасывал с тротуара оброненные перышки, занесенные ветром прутики, старался, обходя трещины, дыры в тротуаре, ступать только по целым, счастливым, плитам. Поглядывал на ее балкон, подолгу стоял в подъезде, дымил сигаретой, без конца перечитывал список жильцов, ставил ногу на первую скрипучую деревянную ступеньку, примеривался и снова выходил, выбегал на улицу, проталкивался сквозь толпу, удирающую от вьюги, спешащую домой, в тепло и затишье. Каждую пуговицу на брюках, на пиджаке, на пальто, на рубашке по три раза проверил, не болтается ли какая на ниточке, не отскочит ли ни с того ни с сего к моему позору.
Читать дальше