И снова льнул ко мне, на колени падал, плакал, лил горячие слезы на мои, с каждым днем становившиеся все белее руки. Я отталкивал его, отбивался от его нежностей, но еще никому не удавалось отделаться от крестьянских благодарений, восхвалений, поясных поклонов, целования ручек: ни ксендзу в ризнице, ни войту в гминном правлении, ни помещику, дремлющему под гудящей от пчел липой, ни старосте, отрезающему от щуки куски помягче, отхлебывающему из стаканчика, кидающему легавой пирожные, шоколадки. А то и позволял Франусю припадать к моим коленям, не вырывал рук, когда он подносил их к губам, от которых разило чесноком и луком, сивухой и пивом. Только похлопывал его по широкой спине, прижимал к себе осторожно, чтоб не помять накрахмаленную белую рубашку, надетую утром перед свиданьем с Матильдой, с городом, капля за каплей проникающим в мои жилы. Однако к столу я его пока не подпускал, за письмо не брался, а говорил ему так:
— Может, он нам после ужина расскажет что-нибудь забавное. Смешные истории, побасенки, нескладушки — они чем хороши: пищеварительный сок скорей попадает в желудок, и ночью не будет мучить съеденная вечером пулярка, телятина, бифштекс, заячье седло, тушенное в сметане. И легкое вино так не ударяет в голову, и не чувствуется тяжесть красного вина, густого от солнца, от идущего из земли сиянья, от бычьей крови, питающей каменистую почву.
— Уж и не знаю, чего рассказывать, паныч Ендрусь. Что бы такое придумать смешное, полезное для пищеварительных соков, угодное полному желудку? Может, рассказать, как стреляли, точно в фазанов, в мужичков, с утра сидящих на иве?
— Давай про мужичков, сидящих на иве.
— Значится, так оно было, любезный паныч Ендрусь. Давненько, конечно, однако ж не настолько, чтобы не припомнить, не склепать байки. Была в округе нашей великая охота. Кто только ни приехал — изблизка, издалека. Без счету разных панов в санях прикатило, устеленных дохою, мягкою овчиной. Наш пан гостей принял, накормил досыта, напоил араком, коньяком да ромом. После, напоивши, посажал всех в сани и развез по лесу, под елками поставил. И начали гости немедля в том лесу палить из фузей в зверя. Одначе то не зверь был, а только мужичишки, одетые зверями. Настреляли паны изрядно того зверя не зверя, погрузили в сани, привезли в усадьбу. Потрошить берутся, вырезать яички, чтобы мясо кабаргой не пропахло, кишки выпускают, сдирают шкуру, глядят, а из-под шкур-то вылазят мужичишки, целы да здоровы, потому как заряжены фузеи были не пулей, не крупной дробью, а порохом мелким и меленькой дробишкой, чуть поболе проса.
Как пошли тут мужики на снегу плясать, да петь, да покрикивать, как пошли панов подбрасывать до небес, белых от инея, от выпавшего оными днями великого снега. Ох, и смеху было, визгу, не одну бутылку распили на радостях, заедая рубцами, бигосом, печенкой, лакомствами с господской кухни. А поевши, выпив, согревшись у очага, снова отправились гурьбой на охоту. Теперича на птицу: стрелять куропаток, тетеревов, фазанов. Эта охота была придумана еще похлеще, нежели охота на зверя в темном лесу, едва проглядывающем из-под снега, заиндевелом от тревоги.
Птицы не на поле сидели, не под межой, не в зарослях ивняка, боярышника, терна, а на ивах, вмерзших в ручей корявой своей ногой, огрубелой от мороза, разбухшей от боли, и оттуда раздавался писк, щебетанье, оттуда птичье братство зазывало охотников разными голосами. Конечное дело, стали паны палить из одностволок, из двустволок, из штуцеров в этот писк, в щебетанье птичье. А птицы — большие, безмерно разросшиеся — шлепались одна за одной в снег, как перезрелые паданцы, ломали перья, замирали, роняя предсмертный помет. Подходили паны к поломанным перьям, раздробленным махалкам, расплющенным хвостам, распростертым крыльям, чтобы приторочить добычу к поясу, сунуть в кожаную сумку. Однако никак им это не удавалось, потому что из-под перьев, из-под махалок, сочащихся кровью, высовывались головы кметов, закоченевшие на морозе руки, ноги, обутые в одни лишь березовые лапти. Ох, и смеху было, когда птицы эти поднялись со снега, встали на снежном настиле, замахали руками, обряженными в птичьи перья, закудахтали курами, запели петухами, куропатками зазвенели: «Подь сюда, подь сюда с берестянкой, а не то яйца мои достанут, а не то мое поле, а не то мою зорю косой сомнут и цыпляток моих косой спугнут». Но не забрали у них яйца, не спугнули цыпляток. Паны, они не такие. Еще по гульдену подкинули, дали по четвертинке на брата.
Читать дальше