— Забери себе эти нескладные, наспех склепанные песни, вынь их из меня, из моей головы, из памяти, из сновидений. Напрасно ты их на меня напускаешь, травишь меня ими напрасно. Не искушай, прошу, видениями коляд, гулянок, престольных праздников, полей, белых от спелого жита, весенних лугов, согревающихся под неглубокой, широко разлившейся водой, родящей лягушачью икру, пиявок, калужницу и белую, тягучую, как скисшее молоко, обвивающееся вокруг деревянной ложки, траву.
Не вернусь я туда, не приду, не обниму за шею ни корову, ни лошадь, не подсоблю, хоть бы подыхали, котящейся овце, щенящейся суке. Не нужна мне твоя милость, пропахшая чесноковой колбасой, зельцем, прогорклым маслом, заплесневелым сыром, протухшей деревенской колбасой с кашей, яйцом-болтуном, из которого от прикосновения вечности вылупится разве что дьявольское отродье. Когда-нибудь я тебе из всего этого выстрою часовню, не на одно распятие пожертвую, крест поставлю, только вынь это все из моей памяти.
Почему ты, пребывающий во всех алтарях, в придорожных часовнях, на крестах в лесу, насылаешь на меня свои коляды, соломенные закуты, выстланные сеном ясли? Почему тело твое рассыпается надо мной и во мне ватрушкой, облаткой, почему пробивает меня насквозь коровьим рогом, лягает в пах жеребячьим, телячьим копытцем? Почему появляется на свет на окрестных лугах гусенком, утенком, цыпленком, белыми сережками вербы, легким пухом, вылезающими после дождя червями, сорокой, клюющей попискивающее яичко, раздавленного сапогом щенка, недобитого котенка в навозной куче?
А еще, точно этого тебе мало, насылаешь на меня образ блудного сына. Каждую ночь я разгуливаю в его шкуре, в его лохмотьях, пасу свиней, похрюкиваю вместе с ними, рою землю, выкапываю дождевых червей, а потом брожу вокруг нашей деревни, ползу на брюхе по заиндевелому лугу к своему дому, подхожу к самому порогу, где стоит мой родитель и усмехается легонько, и приподымает то одну, то другую ногу, вроде сталкивает мне с крыльца корочку хлеба, кроличью шкурку на онучи, а на самом деле испускает смрадный дух, палит, как из мортиры, в утренний воздух.
Зачем тебе нужно напускать на меня образ моей матери, которую я вижу ежедневно, когда бы ни вышел в город, в каждой деревенской бабе с узелком на спине, с плетеными корзинами в натруженных, вывернутых из суставов, длинных, до самой земли, руках, закутанной в платок, в полушалок, вытирающей верхом ладони часто моргающие, слезящиеся от ветра глаза? Смотрят прямо в меня и сквозь меня ее непросыхающие зеницы. Цепляются за меня ее руки, пахнущие кислым молоком, истертые пеньковой и шерстяной ниткой, вытягиваемой из клубка, из вечности, потрескавшиеся до живого мяса, не раз облитые горячим воском, растопленной смолой, живицей, сочащейся из июльской ели.
Они меня подымали, заворачивали в полушалок, сажали на закорки, несли по засыпанному снегом лесу, запихивали под юбку, когда молнии одна за другой ударяли в подпертый тычками горох, растущий за домом, чтобы лучше уродился, чтобы множились без счету стручки; они меня вытаскивали из собачьей конуры, из разлитой в саду навозной жижи, из лягушачьей заводи; до рези в глазах искали у меня в голове под керосиновой лампой, несколько раз в году ставили к дверному косяку, чтобы отметить чернильным карандашом, насколько я вырос. Забери ее от меня, Христос, преврати в святое причастие, которым ты скорее, чем собой, накормишь взывающих к тебе всякое утро верующих.
Камень, исклеванный дождями, ящерица, шмыгнувшая в горячие хлеба, в запекшуюся, как коровий язык, траву, знали б вы, сколько я находился в этот костел; ох, и находился же я, ох, и намолился, напенял богу, наворотил проклятий. Мне уже начинало казаться, что столковался я с этим плаксивым Христом, принесенным сюда не иначе как деревенской старухой, что преклонил его на свою сторону, подкупил пожертвованиями, но стоило прилечь, закрыть глаза, и я снова видел мать, бредущую за мной по пятам, причитающую, жалующуюся, обхватившую руками склоненную голову, ждущую, когда я с ней заговорю, подбегу, возьму на руки и на глазах у всех зевак, собравшихся на мосту, на рынке, обниму, закружу, расцелую. Лишь когда однажды я сел в пустом доме к столу, смахнув с него сор, и среди опадающих по осени листьев намаракал письмо, выдавил с потом из тела, выманил ложью из души, вымучил из поджелудочной железы, из запеклой печенки, мать ушла, оставила меня, перестала являться мне на улицах, на лугу, на горках, за городом, куда иногда, хотя уже ударяли заморозки, мы отправлялись с Матильдой.
Читать дальше