С трудом я от них вырывался и, позеленев от злости, ускорял шаг, засовывая руки в карманы, за пазуху пряча. Опять мне пришло на ум, что лучше всего было бы сдать их в камеру хранения на вокзале или у мясника, у кузнеца оставить. А я с ними цацкаюсь, укутываю в вату, как крольчих сукотных, каждый божий день целыми часами, укрывшись в хлебах, в высокой траве, высматриваю, не показались ли из-под мозолей, из-под наростов линии на ладони. Не терпелось мне дождаться того дня, когда с моих лап целиком сойдет старая шкура, все царапины, трещины зарастут, кожа станет мягкой, как шелк, гладкой, как простокваша, и разбегутся по ней моей жизни тропки, любви дорожки.
Может, для того еще я со своими руками у Франуся в комнате запирался, чтобы купать их в молоке, а то и в сметане. Оливковым маслом их натирал, смазывал кремом, пудрил, посыпал тальком. Памятник готов был им поставить, часовню, лишь бы не покидали меня в беде, как не раз уже бывало, лишь бы не позорили, подлые, каждый день, хоть бы и перед вдовушкой этой, от вина и похоти одуревшей. Потому и не диво, что я под потолок подпрыгивал от радости, видя поутру, что они становятся мягче, что, можно сказать, шелковыми делаются на ощупь. Но еще чаще они напоминали о себе, некстати, на посмешище меня выставляли, как, например, сегодня на мосту. Поэтому понятно, что, даже когда мост остался далеко позади, я продолжал идти быстрым шагом и большим пальцем нащупывал на ладони, как главнокомандующий артиллерию и конницу на карте, на поле битвы, ороговелые бугорки, скрытые под кожей наросты.
«Любушки вы мои, — ласково говорил я своим рукам, — птахи, покуда еще черные, поросята, не отмытые от навоза, ловко, ох и ловко ходили вы, бывалоча, по девичьему телу. Не одна вас долго потом вспоминала, не одна целовала украдкой, обливала от радости, от счастья горячими слезами, и сивуха вас не раз окропляла, и кровь, стекающая с ножа, торчащего из-под ребер, а теперь, ненаглядные, сделайте милость, станьте белее льна, разбрасываемого утрами по росистой траве, белее тела Христова, возносимого обеими руками над коленопреклоненной толпой. Я еще с вами пройдусь гоголем по улицам, приподымая шляпу, каждому слепцу ткну пятерню под нос, чтобы за двадцатку помолился за пшеничную вашу белизну, у каждого прохожего перед глазами помахаю, чтоб навеки запомнил две белые ковриги, которые и накормить, и убить, и придушить могут».
Так, горячо и смиренно, точно пес, скулил я тихонько, а сам лапы поглубже в карманы прятал, чтобы снова не нарваться на какого-нибудь дурака, не услышать больше восторгов, поздравлений. Вдруг прямо передо мной каменный бок улицы лопнул, словно мешок с цементом, и перед глазами закружились, замелькали голубые деревья и трава, затянутая туманной дымкой, трава, трава без конца и без края, как в деревне, как на опушке леса, как над рекою [21] В одном из районов Кракова по сей день сохранился огромный зеленый луг (48 га ), клином врезающийся почти в самый центр города.
. Паслись на ней коровы, стреноженные кони бродили. Только козы я что-то не приметил. Но на то она и коза, небось застряла где-нибудь, запуталась в своих бесовских проделках. Позабыв о руках, о портфеле с тарелками, вилками и ножами, который был у меня под мышкой, я бросился к коровам. И опять все во мне перевернулось от тоски и печали. Заскулило собакой, замяукало, заплакало зайцем, одна за другой выступили на глазах слезинки, размазались по физиономии, побелевшей от страха, что меня за версту распознают, обзовут хамлом деревенским. И одновременно захихикало у меня в печенках, засвербило в кишках: выходит, я еще не совсем пропал, город-то — наполовину полевой, травяной, в зеленых пригорках, в голубых деревьях, дойный, ржущий, опрастывающийся степенно.
Первым делом я подошел к желтеющему посреди луга буфету, опрокинул одну за другой пять кружек пива, съел два бигоса, две порции фасоли и, не обращая внимания на зацепки шастающих вокруг, исходящих потом шлюх, побрел к пасущимся на лугу коровам. Пока шел, растоптал нарочно башмаками три коровьих лепешки. Подойдя к буренушкам, бухнулся на колени и, вытащив из-за спины свои ручищи, сплел их и стал во весь голос читать памятные с малолетства молитвы, литании петь, часы, что поет деревня от заутрени до первой дойки. Это мне немного помогло, голова чуток поостыла. Поднял я с земли свой портфель из черной кожи и побрел, гремя пластмассовыми тарелками, по лугу.
Отойдя подальше от людей, от буфета с пивом, от каштановой аллеи, по которой прогуливались матери с детьми, няньки с колясками, обнявшиеся парочки, останавливающиеся на каждом шагу, чтобы поцеловаться, пенсионеры, читающие детективы, я лег навзничь и долго, аж до боли в зрачках, глядел в наливающуюся сединой тучку. Не хотелось мне даже доставать тарелки, чтобы, сев перед ними, заняться делом: учиться правильно есть, не растопыривать локти, вытирать рот салфеткой, разливать вино по бокалам, пить маленькими глотками. Эти пять кружек пива ударили мне в башку, как лошадиная моча, — так и подмывало икать да хихикать.
Читать дальше