* * *
Странная тоска охватывает меня на пороге собственной квартиры. Пустой, холодной, — должно быть, ветром распахнуло окно, — как будто бы нежилой. События сегодняшнего дня в пыльном ее полумраке обретают законченные черты. Из нежного облака Наташиных улыбок, вздохов, то нечаянных, а то полных особого значения, из тревожного ее румянца, блеска глаз, взглядов, вскользь брошенных или откровенно призывных, проступает неумолимо четкая, хорошо рассчитанная и выверенная схема поведения, в которой малейшему движению утонченной души определено свое точное место и своя задача. Да, да, чем беззащитнее светилась улыбка, чем безоружнее поникал взор, тем более ответственная возлагалась на них миссия — растрогать меня, рассиропить, разволновать призраком упущенного счастья, для того чтобы потом случайное мое богатство само вывалилось бы из недостойных, расслабленных рук. Боже, сколько же потребовалось деликатности, очарования, искреннего участия и душевной исповедальной грусти — ради чего? Того ради, чтобы восторжествовала справедливость, и удача досталась тому, кто в ней истинно нуждается, кто знает ей цену и давно уже вычислил, как следует ею распорядиться. Поистине посетило меня великое отрезвление, вот и меблировка моего жилья, которой я втайне гордился как воплощением почти парижской студийности, предстала перед проясненным взглядом во всей своей претенциозной скудости. Самодельные стеллажи, жалкие эстампики. Низкий трехногий столик дешевого образца. Смысл настойчивого Наташиного намека на желание нанести мне визит делается мне совершенно явствен — во всей безвкусной очевидности и простоте. И в логичности тоже — она за все привыкла платить, в этом есть для уважающего себя человека известное удовлетворение, в сознании, что ни одно благо не свалилось само по себе с неба, за все пришлось рассчитаться по достойной цене. Я обнаруживаю вдруг, что сижу в кресле в пальто, прямо как пришел, будто не в собственном доме нахожусь, а где-нибудь в аэропорту во время нелетной погоды, и вот по счастливой случайности подвернувшееся мне кресло единственный мой оплот, единственный приют на все ближайшее неопределенное время.
В самом деле, комната моя и впрямь подобна залу ожидания — так же стандартна ее обстановка, так же формальны робкие попытки создать в ней видимость обжитости и уюта, — чего я жду здесь столько лет — не самолета ведь и не поезда, так чего же? Вероятно, счастья, вот как надо было бы сказать, если бы перед самим собой не было стыдно такой высокопарности. А вернее, если бы не стыдно было самому себе признаться в том, что взмывают самолеты и уходят поезда, а я все сижу за школьным своим столом, ощущая физически, как учащается ритм времени, как убыстряется его бег. Ничего мне не сулящий, кроме угнетающей трезвости.
Кто сказал нам, что счастье — это норма, к которой положено стремиться? Может быть, норма — это как раз те очертания, какие сама по себе приняла наша жизнь, без видимого нашего участия? То есть с участием, конечно, однако непроизвольным, ибо то, что вышло, — это как бы побочный результат наших усилий. Цель стремлений не была достигнута. Однако в результате этих стремлений что-то такое все же изменилось, судьба вылилась в определенные формы. Вот я стремился к писательству, к умению доверять бумаге все душевные невзгоды и тем их преодолевать, обращая скорбь в радость, а тлен в золото. И чего же я достиг в итоге честолюбивого своего самозаточения? Одиночества и ничего больше.
Верно, я и раньше был одинок, я одинок был всегда, даже в толпе товарищей, все же любивших меня, хотя и шутивших надо мною. Над нерасторопностью моею и мешковатостью. Никогда не тяготило меня одиночество. Оно мне было необходимо. В галошах, которые не полагалось снимать, ибо скрывали они дыры на ботинках, я шагал по зимней Москве в Ленинскую библиотеку. Нигде на свете мне не было так хорошо, как в ее залах, озаренных рядами зеленых ламп возле высоких окон, выходивших в заснеженный или же в дрожащий осенний сад, среди стеллажей, закрытых мерцающим стеклом, между деревянных лестниц, благородно скрипучих, ведущих неторопливо в сказочные книжные закрома, на антресоли, на хоры, на балюстрады. Домой я возвращался в одиннадцатом часу, я ужасно любил эти одинокие путешествия по дождю или морозу, во время пеших этих переходов крепла моя душа, приучаясь довольствоваться самою собой, в самой себе черпать силы, на себя самое надеяться. А воображение мое уносилось в бог знает какие выси и дали, присутствие постороннего в такой момент могло только помешать этому вдохновенному полету. Только проверенный человек мог быть допущен к его изумительной тайне, сам способный пережить фантазию, будто всем очевидную реальность, — таких людей было очень мало. И я ничуть от этого не страдал. Одиночество не было сиротством. Напротив, оно было прибежищем, пристанищем младенческой, невинной души.
Читать дальше