Если бы я уже решил, что принимаю редакторское предложение, я бы не имел права думать так о друге детства. И то сказать, пока все это лишь домыслы, разве нужно их стыдиться? А уверенным можно быть только в том, что ожидает тебя через пять минут.
Принесут полосы, влажные, источающие особый запах, вполне технический, однако же в восприятии не соотносимый больше со смазкой или бензином, — изначальный запах новостей, окаймленных жирными траурными линейками — следами металлических рам, в которые зажимаются отлитые на линотипе строки. Длинными редакторскими ножницами я обрежу этот невольный траур, анекдотически бросающий в пот авторов, не знакомых с типографской кухней, и на правах «свежей головы», обязанной вылавливать из текста блохи ошибок — грамматических, стилистических и не дай бог каких других, — углублюсь в чтение. Постараюсь углубиться, ибо совсем не свежая у меня теперь голова, ох, не свежая, чем она только не забита — сумбурными, скачущими мыслями, обидными и отрадными в одно и то же время, унизительными и лестными, причем в унижении ощутима сладость, а в блаженстве — тоска.
Напрасно все же упрекал меня Павел Филиппович в эгоизме. Понятно, что скорее риторический это был упрек, в запале брошенный, в смятении неразделенных чувств. Но все равно несправедливый. Никогда не смотрел я на свою работу, как на выгодную сферу вращения, где особо заметной для восхищенных или завистливых взоров сделается моя особа, не искал с помощью работы ни легкой славы, ни нужных знакомств и успех свой, лестный и необходимый для самолюбия, никогда не ставил выше и дороже не ценил самых неприметных порой результатов, какими завершается то или иное наше общее усилие.
Как счастлив я бывал, когда растворялся в этом совместном усилии, какую при этом уверенность ощущал в себе внезапно, — это дело, заместив собой сомнения и страхи, сообщало мне спокойную смелость и осознанную твердость характера. До этого многое в моей жизни не выходило, не давалось в руки, а оно выходило — это все признавали — и уже потому по праву могло считаться моим делом, для которого я, быть может, и родился на свет. Хотя слишком уж оно удалено от изначальных основ бытия, чтобы ради него именно на свет появляться. А впрочем, почему же удалено, истинно сказано — не хлебом единым жив человек, но еще и прикосновенностью своею ко всем прочим людям, своею с ними связью, будем считать, что я эту связь каждый день и налаживал. Я так увлеченно это делал и так много думал о том, как делать это еще лучше, что порой мне становилось тесно в пределах официальных моих полномочий. Точнее, не мне как единице штатного расписания, а воле моей и сознанию, и тогда, надо заметить, нет-нет да искушала меня отчаянная мысль о необходимости изменить свое привычное положение. Смело над ним возвыситься для того, чтобы и волю, и сознание, и фантазию вывести на простор и тем осуществить по праву свое предназначение.
Совсем недавно стало до меня доходить, что предназначение мое вовсе не в этом. Не в дерзости возвышения. Не принадлежностью к номенклатуре должна определяться моя карьера, и власть моя не от числа подчиненных будет зависеть, а от того, что есть во мне от роду, что накопил я в странствиях своих и скитаниях по жизни, чем могу поделиться бескорыстно и безвозмездно, ни к чему людей не принуждая и ничего взамен не требуя, даже не ожидая от них ничего, кроме умения выслушать.
И все же мало-помалу этот никому еще на свете неизвестный мир завтрашнего номера захватит меня, увлечет, заполонит, я проникнусь неожиданно для самого себя крестьянской обстоятельностью почвозащитной агротехники, и статья социолога вдруг заставит меня вспомнить о том, что прошла моя молодость, ибо о другой молодости написана она, о молодости тех, кто ошивается теперь на перекрестках больших городов, как и мы ошивались почти двадцать лет тому назад, пугая прохожих и пугаясь бессилия собственной заносчивости, и путешественник в дальние страны разбередит зарубцевавшиеся раны, давно уже, ах, как давно не льщу я себя надеждой увидеть, как гигантски разрастается моя тень под тропическим солнцем, жизнь, загнанная на стальной стол метранпажа, сконденсированная там, зажатая в стальные рамки, вырвется на волю, заполонит комнату фантомами всемирных событий, зацветет, засияет, загрохочет, искушая меня отголоском соблазна хоть на мгновение приобщиться к восторгу премьер, к свирепому сквозняку аэродромов, к народной душе в момент самоотреченного ее исступления — в труде ли, в отчаянье или в празднике.
Читать дальше