Была, однако, в душе Афанасия Максимовича заветная струна, трепетанье которой приводило его в состояние истинного мужественного пафоса, в сравнение с которым даже идти не могло беглое удовольствие от злословия. Какие уж тут евреи… Сколько бы ни вышучивал их Афанасий Максимович, сколько бы ни ругал современные порядки, приведшие к безудержному разрастанию аппарата, к тому, что без взятки, без подношения, без ответной услуги невозможно уладить ни одного служебного дела, стоило собеседнику лишь попытаться высказать свое собственное соображение о природе такого падения общественных нравов, как замдиректора властно прерывал его домыслы хлопком небольшой своей руки о стол.
— При Сталине этого быть не могло, — произносил Афанасий Максимович с категоричностью ученого, экспериментом проверившего основательность своих предположений. Если же замечал во взгляде собеседника растерянность или недоумение, не говоря уже о явном желании возразить, немедленно вскипал и принимался излагать свою версию благонадежного справедливого устройства нашего общества.
Честно говоря, ничего оригинального в этой версии не содержалось — все те же много раз слышанные апелляции к порядку, к дисциплине, не ведающей исключений и поблажек, к приказу, который не положено обсуждать, новой отчасти можно было бы признать разве что романтичность вполне юношеского свойства, с какою скептичный обычно замдиректора вспоминал об учителе и вожде. Разумеется, сквозила в этих общественных воспоминаниях нормальная ностальгия по собственным молодым годам, слетам, съездам и даже домашним вечеринкам, словно бы осененным отеческим взглядом «великого друга», однако Афанасий Максимович от души старался придерживаться объективности и потому особенно напирал на то обстоятельство, что для нравственного здоровья всего народа чрезвычайно полезно вот это вот ощущение, будто «все мы под богом ходим». Особенно любил вспоминать Афанасий Максимович о праведной каре, неизбежно обрушивавшейся на головы тех товарищей, которые, упившись своим положением, наградами и пайками, забывали о всевидящем, недреманном оке «отца народов».
— В пятнадцать минут покидали кабинеты, — с особым, мстительным весельем рассказывал Афанасий Максимович, хотя и сам, судя по слухам, с прежним своим собственным кабинетом расстался в столь же короткий срок. Правда, случилось это уже в новую эпоху, и потому неприязнь к современной номенклатуре как-то подспудно выражалась у нашего зама в безотчетной нежности к номенклатуре прежней, которая в старые добрые времена сумела бы показать нынешней кузькину мать. «Мать Кузьмы», как с западным буквализмом переводили ооновские переводчики эту российскую идиому, к которой питал слабость Никита Сергеевич Хрущев.
Вот уж кого замдиректора терпеть не мог и случая не упускал, чтобы не ввернуть шпильку по поводу его вульгарных манер и вздорного, взбалмошного характера, и это при всем при том, что именно на хрущевские годы пришелся счастливый оборот карьеры Максимыча, повышением отмеченный и частыми поездками за границу; что же касается манер, то сам он в этом смысле тоже невелик был джентльмен.
Видимо, некий потаенный идеализм натуры Афанасия Максимовича располагал к безоглядной вере, к восторженному служению не за страх, а за совесть; руководитель же, который подобных чувств не вызывал да еще первым поставил их под сомнение, нанес ему тем самым нечто вроде личной обиды.
Вот почему байки из быта хрущевского окружения Афанасий Максимович рассказывал обстоятельно, с особыми саркастическими подробностями. Любопытно, что истории о сталинском самодурстве не только что ни оттенка осуждения не содержали в себе, но почти с восторгом излагались, хотя речь шла часто о полетевших головах, о сломанных жизнях, о перечеркнутых судьбах. Кстати сказать, Афанасий Максимович был вполне осведомлен о всех этих бесчисленных трагедиях и в качестве особого доверия, как бы между прочим, мог поведать такой факт из истории ленинградского дела, что последние мои волосы на голове становились дыбом, однако даже трезвое и суровое знание таких вот вещей не отвращало заместителя директора от кумира.
Он только седеющие свои аккуратные усы слегка подымал в улыбке после очередной, леденящей душу истории, так что трудно было понять, чему он усмехается: блаженной ли безопасности стоящих на дворе времен или же плюющей на все человеческие права и заветы жестокости минувших лет. А может быть, и тому и другому одновременно.
Читать дальше