— Обижаете, коллега, — произносит он уже знакомым мне подначивающим тоном, мнимой шутейности которого не стоит доверять, — уж и зайти времени не находите, заглянуть, как обещались.
— Павел Филиппович, — не в силах подыскать ни одного обстоятельства в свое оправдание, покорно развожу я руками, — простите, ради бога, как глупо все вышло…
— Загордились, загордились, — пропуская мимо ушей мой лепет, скептически качает он головой, — даже просьбами руководства пренебрегаете. А невелико было одолжение — прийти к назначенному сроку.
Я вздыхаю: какие уж тут смягчающие обстоятельства? Тут бы очень пригодилась безответственно-добродушная улыбка, наивное обаяние простака либо задор симпатичного наглеца, уверенного в безнаказанности, — ни тому, ни другому я, увы, не научился. Потому молчу туповато и некрасиво. Разглядывая при этом так и этак собственное командировочное удостоверение, будто бы это наградной лист или авиабилет в бог весть какие благословенные края. Павел Филиппович улавливает мой взгляд.
— В командировку собрался? В какие палестины? — И властно отбирает у меня бланк. — Ну что ж, — говорит он через несколько секунд с будничной, естественной озабоченностью, — я ведь это твое опоздание… правильно понял. Верно истолковал. Не хочешь ты квалификацию менять, вижу, что не стремишься. Не к тому душа твоя лежит, так надо понимать. — Взгляд его можно принять и за сожалеющий, и за одобряющий одновременно. — Ладно, держись своей планиды. Так и постановим.
Главный возвращает мне командировочный бланк и тут же, забыв обо мне, удаляется особой своей представительной поступью, никакой надежды не оставляющей на возобновление раз и навсегда законченного разговора.
Марина Вайнштейн просто потрясена быстротою моих сборов, она, разумеется, надеялась меня вдохновить, однако же не на такие скоропостижные подвиги. Зато Валерий Ефимович, к которому я приношу на подпись командировочное удостоверение, смотрит на меня почти с отеческим одобрением. Заслуженным, вполне вероятно, моим отказом от почетного предложения, развязавшим ему руки, беспристрастно доказавшим его предусмотрительность и правоту. И вообще он всегда рад, когда я куда-нибудь уезжаю, по соображениям творческой пользы, конечно же. Вот и сейчас Валерий Ефимович встает во весь свой внушительный роет и, устремив орлиный взор куда-то поверх моей головы, благословляющим жестом протягивает мне свою мягкую белую руку.
— Счастливого пути и творческой удачи.
Даже неудобно как-то служить единственным объектом такой гражданской церемонии, замах-то у Валерия Ефимовича общественный, рассчитанный, на митинг по поводу проводов в армию или же на уборку целинного урожая.
* * *
Ночного самолета в субботу не оказалось. Я улетаю самым первым рейсом. Перед тем, как выйти на улицу, уже погасив лампу, я останавливаюсь на минутку у окна. Пространства между домов еще таинственно темны, над крышами мрак уже не густ, а в вышине, там, куда мне предстоит, взлететь, небо обещающе просветлело. Ранним утром да еще перед полетом пейзаж безмолвной окраины пустынного микрорайона, просвеченного невидимым еще солнцем, одною розовой полоской на горизонте, наполняется небытовым, почти символическим настроением. Бог весть что заключено в этой символике, во всяком случае, она придает моему отъезду незаслуженно торжественный характер.
Я выхожу на улицу. Почти по-летнему сух асфальт, большая редкость для осени на решающем ее перекате. Необычайное тепло, неизвестно откуда взявшееся после стольких устойчиво холодных дней, растворено в воздухе. От доверчивой его щедрости, от сознания недолговечности запоздалой этой благодати начинает щемить сердце. Вот такое же щемящее предчувствие перехватывает мне дыхание, когда я говорю со стариками, вижу, как они волнуются, стараясь ощутить свою ускользающую связь с миром, самим себе доказать, что всерьез, а не из чувства сострадания, могут быть кому-то интересны и необходимы. Стук собственных шагов бодрит меня, как в молодости, бывалый мой командировочный чемоданчик ничуть мне не в тягость, напротив, сообщает руке приятное напряжение, и постепенно смутное томление уступает место уверенности в себе, задиристой, бравирующей слегка подспудным предвкушением долгого полета и далекого путешествия, а потом внезапная радость овладевает мною. Ее можно назвать чувством освобождения — от пут тягостных обязательств, от груза неразрешимых противоречий, она родственна тому счастливому облегчению, с каким выходишь вот таким же ранним утром из квартиры нелюбимой женщины, простив себе и грех, и невольную расчетливость, и злость на неблагодарность, закоснелость собственной души.
Читать дальше