Но нет, уже в первых строках, в признаниях без малейшей рисовки, что письмо это написано в редакцию впервые в жизни и вовсе не из расчета получить ответ, а просто надо же куда-то адресовать, не самой же себе, в кратких, сухих словах, сказанных с целью представиться, сразу же ощутима такая явная и непроглядная печаль, какую не вызвать взвинченностью натуры и какая дает о себе знать в тоне, почти улавливаемом на слух, — искреннем и строгом.
Никаких мелких обид, никакого нытья, недостойного взыскательной души, не содержат эти строки, отчаяние, которое постепенно в них накапливается, сухо и бесслезно. Его хочется оспорить не потому, что оно нарочито, а потому, что оно пугает. И привычное задиристое желание возразить автору письма, разнести его в пух и прах стыдливо оставляет меня. Вот так же стыдно бывает своего задорного легкомыслия перед лицом чужого страдания, открывшегося внезапно, такого привычного, что уже не вызывающего жалоб. Я сознаю недостаточность своих доводов, не то чтобы неискренних или наивных, но готовых, как полуфабрикаты, слишком споро пришедших на ум. Удобно спорить, когда перед тобой набор претензий, каждую из которых можно подвергнуть подробному рассмотрению, или даже концепция, в каковой надлежит опровергнуть основополагающие моменты. Но в том-то и дело, что передо мной не то и не другое, а просто тоска, затяжная, как хроническая болезнь, просто пейзаж души, по обыденному несчастью не нашедшей отклика на всем белом свете, не клеймить ее следует, не обольщать дежурным оптимизмом, способным скорее ранить, чем вдохновить, а согреть по возможности, отозваться на ее зов без всякой надежды, доказать, что не пустыня вокруг, не ледяное безмолвие, а живой мир, в котором каждому из нас, даже самому невезучему, предоставлено столько разнообразнейших шансов, не испробовать которые даже и грешно.
Я смотрю на конверт — в Павлограде живет наша корреспондентка, вернее, под Павлоградом, две недели тому назад опустила она в почтовый ящик письмо. Еще раз перечитываю я его, вновь поражаясь достоинству этой давней печали, единственной точности каждого слова. Не журналистский азарт владеет мною сейчас, не инстинкт газетчика, родственный охотничьему, — желание участия, какого никогда еще не испытывал я за всю свою газетную жизнь. Понятной кажется мне эта судьба, это российское чувство всемирности посреди захолустной улицы, заросшей лопухами, мягкой и неслышной от пыли, а после дождя не проезжей ни для грузовиков, ни для тракторов. И жажда простора знакома, не того достижимого, который начинается за огородами, за водокачкой, за казенным зданием станции, а того, который воплощен в бывшем доме татарского купца, кирпичном в первом этаже и бревенчатом во втором, — в городской библиотеке, в резных ее наличниках, в деревянной угловой башенке, непостижимым образом повторяющей архитектурные излишества небывалых и невиданных европейских столиц. И тоска мне эта ведома — неизбежная расплата за чтение запоем, за томление духа, за невольную гордыню и пренебрежение обыденностью, в которую погружены близкие и соседи, за сладостное, сокровенное подозрение, что уж тебе-то суждена иная, необычайная доля. Знание не приносит счастья, как отмечено давным-давно, оно лишь увеличивает скорбь, и теперь надо немало мужества, немало душевной стойкости и зрелого рассудка, чтобы спокойно осознать, что тайная скорбь твоего сердца и есть твоя та самая вожделенная, исключительная доля. Твой крест, твоя пожизненная обязанность, твой долг перед людьми, необходимый им как вечный источник творческого духа и святого недовольства собой.
Если удастся вылететь утренним самолетом, прикидываю я, то в Павлограде с учетом местного времени я приземлюсь во второй половине дня. Значит, лучше лететь ночным, если таковой окажется. За полтора часа, оставшиеся до конца рабочего дня в бухгалтерии, я успею, пожалуй, оформить все надлежащие командированному документы и мандаты, если, конечно, проявлю расторопность. А потому необходимо действовать, разбередив в себе дух предотъездной суеты и активности, пресловутое «чемоданное настроение», к которому последние годы я прибегаю, словно к патентованному лекарству. На пути из одного кабинета в другой, вот уж совершенно некстати и не вовремя, я натыкаюсь с разбегу на главного редактора. И, наверное, вовсе по-идиотски смущаюсь, краснею, как школьник, застигнутый классным руководителем в туалете с только что раскуренной папироской в зубах. Но разве бывают учителя столь сановно солидными, как Павел Филиппович, директора такие и то вряд ли встречаются, на американского сенатора, какими их изображают в кино, вот на кого он сейчас похож, — большой, породистый, элегантно седой, в черном просторном плаще, в монументальных складках которого искрится дождевая влага.
Читать дальше