Я открываю дверь нашей комнаты и сразу же сталкиваюсь взглядом с Мишей.
— Вот так, старик, — произносит он грустно и просто, — мельтешим, планы строим, с ума сходим… А потом захрипел под утро — и со святыми упокой…
Жозефина, с напряженным лицом застывшая на краешке кресла, начинает всхлипывать.
— И ничего, оказывается, не нужно — ни славы, ни любви, ни расположения начальства. — Миша усмехается горько, поскольку жалость его, как всегда бывает в момент сообщения о внезапной смерти, почти равномерно поделена между бедным Колей и самим собою. — Захрипел под утро, — повторяет Миша, — и преставился. Тихо, как праведник. Надина говорит, что даже неотложку не успела вызвать. Побежала в ванную за валидолом, а он уж богу душу отдал.
И я испытываю внезапно физический страх, даже голову, кажется, втягиваю в плечи, словно только что над нею просвистела пуля или же балка со скрежетом рухнула за спиной, неотвратимость нового выстрела и нового падения стропил заставляет меня содрогнуться. А потом на смену безотчетному отчаянию вновь приходит более разумное, хотя и напрасное, сознание вины и катастрофической необходимости, до единого слова вспоминаю я наш последний с Колей разговор, — вчерашний, всего лишь вчерашний, — меня потрясает собственная черствость, собственная безответственная ирония меня ужасает, как же нужно жить на свете, если трезво сознаешь, что каждое безразличное слово, брошенное приятелю на лестнице мимоходом, — шутка или подначка, — может оказаться неосознанным итогом и венцом ваших отношений.
— Бедный Коля, бедный Коля… — сквозь слезы повторяет Инна.
Потом в комнате появляется Демьян, очевидно уже слегка на взводе, ибо никакое яркое проявление духа невозможно у него без предварительной рюмки коньяку — ни веселье, ни торжественный пафос.
— Помянул, — как бы упреждает Демьян с некоторым даже вызовом возможные наши вопросы и упреки. — помянул! Счел своим долгом, и человеческим, и профессиональным, и христианским, и каким хотите. Так же, как теперь считаю своим долгом высказаться. По поводу того, как мы бережем лучших наших товарищей, — я на этом настаиваю, лучших, — как мы ставим их в отчаянное положение, подрываем их веру в себя, окружаем их заговором равнодушия, стеною безмолвного отчуждения!
Демоны обличительного красноречия овладели Демьяном, сквозь оболочку грешника, сознающего постоянно свою слабость, пробился неподкупный трибун, глаза мечут молнии, вызывающе задрана борода.
— Мы все виновники этой гибели. Да, да, именно гибели, ибо такая нелепая смерть не что иное, как гибель. Такая же, как в самолете или в автобусе, только там виною случай, трагическое стечение обстоятельств, а здесь наше преступное безразличие. Мы слишком увлечены глобальными проблемами и не замечаем, что творится в собственном доме. Мы болеем за все человечество, а до своего товарища нам просто-напросто дела нет!
Привлеченные Демьяновым красноречием, ораторским раскатом его голоса от звенящих риторикой верхов до шепота на низах, в комнату забегают и заглядывают сотрудники, даже безумный Егор Прокофьевич, вновь явившийся доказать свое сходство с «неизвестной» Крамского, оказывается тут как тут.
— Как же можем мы, — всеобщее внимание еще больше раззадоривает Демьяна, — как можем призывать других к сочувствию, к сопереживанию, если сами повинны в нравственной глухоте?
Тут он, кажется, понимает, что в риторических своих обличениях достиг высшего эффекта, граничащего уже с дурной театральностью, а потому делает паузу, впрочем, настолько насыщенную внутренним напряженным монологом, что никто не в состоянии ее нарушить.
— Коля пал жертвой верности, вот оно в чем дело, — произносит Демьян совсем иным голосом, не трибуну принадлежащим, а скорее ученому, охваченному стремлением во что бы то ни стало добраться до ускользающей постоянно истины. — Верность — это, между прочим, не всегда такая уж несомненная добродетель, как об этом принято думать. Это инерция мышления и чувств. Объект, которому мы верны, все равно человек это или дело, уже давно изменился, не нуждается больше в нашем служении, а мы не можем без него обойтись. Осуществить себя иначе не можем. Так что же наша хваленая верность? Несостоятельность, косность, боязнь перемен. Драматическая болезнь души, иногда даже с трагическим исходом, как мы видим…
— Ладно, Демьян, — на этот раз в качаловскую паузу бесцеремонно вторгается Миша, которого уже раздражает, как видно, Демьяново красноречие. — Знаешь, в старое время, говорят, специально записные златоусты существовали: где надо речь сказать — на юбилее или на похоронах, — за ними тут же посылали. А у тебя все-таки другая профессия. И поминки еще не настали.
Читать дальше