Миша сидит за рулем и, улыбаясь, легким нажатием на сигнал выводит призывную мелодию. А рядом с ним, хохоча и сияя глазами, сидит Маша, пение гудка воспринимается как звуки ее смеха, обретшего внезапно механическую назойливую тональность.
Если бы я мог, я бы действительно в соответствии с пословицей провалился бы теперь сквозь землю, а еще лучше — дематериализовался бы, растворился в синем вечернем воздухе. Жуткий, душный жар заливает мне щеки, я как будто бы вижу себя со стороны, и это зрелище, поразительно представшее внутреннему взору, усиливает мои муки — меня обнаружили, застали на месте преступления, меня уличили в том, в чем самому себе я не отдал отчета, что для меня самого представляет волнующую тайну. Как в детстве, во время болезни, время будто бы остановилось, каждая секунда растянулась до пугающей, бездонной бесконечности, так много вместилось в нее и смятения, и стыда, и муки, так отчетлива и пронзительна бредовая картина, заслонившая мне теперь весь мир, — медленно и неотвратимо надвигается на меня машина, и за ветровым ее зеркальным стеклом два довольных, смеющихся лица, отмеченных общим выражением приветливого и веселого ко мне снисхождения.
Надо улыбнуться как ни в чем не бывало, надо развести руками в знак чудесного стечения обстоятельств, завершившихся нежданной встречей, да где же взять силы и умения, вместо этого непроизвольно, словно от удара заслоняясь или же от навязчивого видения отмахиваясь, подымаю я руки, а сам как-то суетливо, боком-боком, сначала потихоньку, но постепенно набирая ход, устремляюсь неудержимо к тому месту, где переулок вливается в улицу, чтобы свернуть за угол, затеряться в толпе прохожих и скрыться из поля зрения моих счастливых друзей.
Это намерение осуществляется блестяще, без малейших усилий. По-прежнему пылает мое лицо, и стыд перехватывает горло, к тому же замечаю я неожиданно, что не иду уже быстрым шагом, а бегу в самом прямом смысле слова, пугая прохожих внезапными взмахами рук, похожими на конвульсии. Не от Миши, улыбающегося снисходительно и устало, бегу я и не от Маши, празднующей очередную свою победу, которая столь недорого ей обошлась, нет, это бег от самого себя, от унижения, прозвучавшего закономерным звуком былых юношеских обид, от судьбы, которая с завидным постоянством ставит меня в глупое положение, со злорадным расчетом выбирая для этого именно те мгновения, когда я совершенно не готов ни к обороне, ни даже к достойному отступлению.
Какое уж отступление, просто разгром, панический бег. Не напрасный, впрочем, мало-помалу муки моего стыда поглощаются энергией движения, и на смену им где-то под ложечкой совершенно физически закипает злость, быть может, и не слишком благородная, однако сулящая облегчение.
Я знаю теперь, что мне делать. Каким путем не то что завить горе веревочкой, а вовсе перечеркнуть его в своем сознании, выбросить его из сердца, крест поставить на нем. Так, чтобы никогда больше не напоминало оно о себе, ничем не давало о себе знать — ни робостью внезапной, ни излишней скромностью, ни приступом смиренной, со всем согласной, не претендующей ни на что покорности. Забот буду я искать, ответственности, которой раньше избегал и страшился, она-то меня и спасет, вы́ходит и излечит — необходимость уйти в дела, как уходили в монастырь, зашиться, замотаться, завертеться и в итоге совершенного самозабвения, праведной этой маеты обрести внезапно благое равновесие чувств и желанное неколебимое спокойствие духа.
Уже вполне успокоившись внешне, уже контролируя каждое свое точное, собранное движение, стремительным шагом выхожу я на Полянку и, властно подняв руку, сразу останавливаю первое же такси.
Через десять минут мы подкатываем к редакции — на уличных электронных часах, отринувших и циферблат, и стрелки как наивный анахронизм, вспыхивает число тысяча семьсот сорок пять — без четверти шесть, вот как это называется по-русски. Я оставляю плащ на вешалке и подымаюсь в лифте на редакторский этаж, рассматривая в зеркалах в разных ракурсах отраженное, напряженное свое, сосредоточенное, незнакомое лицо. Причем впервые в жизни с трезвым мужеством гляжу я на свой оголенный лоб и не стараюсь малодушно прикрыть его уцелевшими прядями.
На пороге «предбанника», предшествующего редакторскому кабинету, взвинченная уверенность, которая всю дорогу мною владела, как-то сразу меня оставляет. Прямо-таки со свистом улетучивается, будто воздух из проткнутого мяча. Хорош я буду, если сейчас, торжествуя мстительно над обманувшими надеждами, выражу редактору свое якобы всесторонне обдуманное, многократно взвешенное согласие. Хорош! Той самой своенравной деве уподоблюсь, которая, смертельно обидевшись на изменщика возлюбленного, как бы назло ему, с маху выходит замуж за первого же подвернувшегося под руку претендента. Или же за давнего и безнадежнейшего своего воздыхателя. Вознаграждает его за постоянство чувств, составляет, так сказать, его счастье, смиряясь стоически с судьбою, чтобы потом отравить ему жизнь обиженным выражением вечной жертвенности на лице, усталой снисходительностью к его любви, к его готовности прыгнуть выше головы и расшибиться в лепешку, оскорбительной тоскою по тому неверному, незабвенному, несуженому. Прав был главный — жениться без оглядки и то не годится.
Читать дальше