— Женка в церкви записана?
— Всех новокрещенов пишем… Как водится… И имя ей дадено — Глафирия… Православное имя…
— Писать на Москву нужно. Мол, бежала строптивая женка от нехристя, и куда ж ее теперь определить, коль она крещеная. Сам про то отпиши — ты ей заступник и отец духовный. Да не прослышал бы воевода…
Но вскоре не только Скрябин — весь город без умолку гудел о беглянке. Не одни ретивые женки нарочно ходили в церковь смотреть на Санкай, сидевшую в темном углу под иконами, — казаки не сводили с нее любопытных и цепких взглядов. И впрямь невидаль: инородка от мужика своего в храм божий сбежала, даже у русских такое не в обычае.
Напав на след своей улизнувшей из улуса жены, прискакал в острог заполошный и гневный Курта. Сперва он скандалил, потом, убедившись, что ничего не добьется криком, неумело и страстно стал молча бить земные поклоны. Докланялся, пока острожный воротник Оверко не кликнул стражей, а те стащили Курту с паперти, вынесли на торговую площадь и бросили в лужу, аж брызги во все стороны! Грязный выбрался из той вонючей лужи и опять, размахивая руками, упрямо попер на служилых.
— Скот Митька брал, деньга брал… Верни Санкай, Митька!..
Служилые снисходительно похохатывали, отстраняя его бердышами, норовили дать Курте доброго пинка под тощий зад. А когда угадывали в то самое место, он смешно подпрыгивал и снова падал в грязь, и грязь блестящими красными шлепками и брызгами летела во все стороны. Вокруг собралась толпа:
— Бей его, пса одноглазого!
— Страшной, а туда же!
— Ишь, восхотел женку.
— А женка-то, женка… У, ягодка-мугалка!
— Смотри, снова поднялся и норовит в ворота!
— Чтоб тя оглоушило, басурманин!
Толпу еле унял Родион Кольцов, на тот час появившийся на торгу. Кому-то из парней он походя дал крепкую затрещину, кого-то беззлобно и цветисто выругал матерной бранью. А грязному Курте сказал:
— Чумной, куда прешь! Езжай ты к себе да жди государева слова, без него не отдадут тебе женки. Что скажет государь, так тому и быть.
Но стоявший посреди площади Курта не послушался Родионова совета. Он еще несколько суток неотступно провел у острожных стен, домогаясь Санкай. То ругался, а то, сидя на земле и обхватив колени грязными руками, задирал тяжелый подбородок и по-волчьи вытягивал шею:
— О-о-о!
Он ничего не понимал, никого не слушал. Наконец его, голодного, истратившего последние силы, повязал ремнем и увез к себе в улус князец Бабук.
А Куземко, узнав, что Санкай в остроге, стал наведываться к ней каждый день. То на службу церковную пойдет и в церкви ее вдруг увидит, то тенью прошмыгнет вечерком в аманатскую избу.
— Куземко, — чуть слышно шептала она, уставясь в его взгляд. Видно, нравилось ей заветное имя его, которое она повторяла часто при Куземке и наедине с собой.
— Погоди-ко, придет из Москвы грамотка, и стану я тебе мужем, а ты мне женою, — утешал он ее. — Пашню заводить, может, и не будем, а дом срублю, скота купим, чтоб коровы и овцы были. Опять-таки как без пары коней? Купим и коней. Нам ко двору пегие — так было у тятьки.
— А калым Митьке отдашь?
— У нас калым не в заведенье.
Как-то раз их у съезжей избы ненароком вспугнул воевода. Нахмурился, сунул пухлый кулак Куземке под самый нос:
— Блудишь, охальник!
— И в мыслях того нет.
— Жениться хочешь?
— Хочу, отец-воевода.
— Ай русской себе не нашел? — оглядывая Санкай с ног до головы, заметил Скрябин.
Про частые Куземкины походы в острог прослышала Феклуша. Обмерла измученной душой, а потом залютовала, встретила Куземку неласковыми, обидными речами. Да и как ей было не лютовать: работник променял ее, ладную да пригожую, на поганую женку-ясырку. Уж не Феклуша ли старалась угодить ему во всем — как воеводе или архиерею, в пояс кланялась. А он теперь, говорят люди, денно и нощно в остроге с другой милуется. Феклуша, кусая губы, ругала про себя и колдунью Прасковью, и подлого знахаря Нефеда, которые ничего не смогли поделать.
Феклуша как-то сникла. Сумрачным, чужим стал ее взгляд, не смеялась — вовсю горевала. Ходила в баню, где когда-то впервые отдалась Куземке, и подолгу сидела там на лавке, словно надеясь, что он вспомнит о ней, вернется сюда, и все у них пойдет как прежде.
Степанко заметил резкую перемену в жене и еще более размягчился душой, и явилась ему неотвязная мысль, что это он виноват во всем: не веселит Феклушу, не задаривает ничем. Стал с торга носить ей пряники и коврижки медовые, что купцы привозили с самой Москвы, покупал ей для бус розовый и голубой жемчуг, уговаривал:
Читать дальше