Их привели на большой пароход «Король Альберт», похожий на Кирин белый дом. О пароходы, пароходы… Этот внезапный праздничный мир после предсмертной ночи в теплушке — яркое солнце, синее небо, широкая река — заново ошеломил Киру. Опять началась пытка жизнью. И, как нарочно, синее-синее небо, еще и в нежных облачках.
Оказалось, на пароходе помещался ревтрибунал штаба 2-й армии Восточного фронта. А Мефистофель был следователем этого трибунала. Зайдя к ним в купе, куда их заточили, он неожиданно представился: Подольский Павел Александрович. Объяснил, что их привезли сюда на правый суд. Появление же его в Окинске объяснялось тем, что его командировали для проверки действий Чигорина: до трибунала дошли известия о незаконно чинимых им расправах.
На следующий день Подольский вызвал Киру к себе. После пережитого она держалась особенно вызывающе и бросала по сторонам презрительные взгляды. Следователь казался еще бледнее, и было странно, что он терпеливо сносил ее дерзкое поведение. И вдруг, в упор посмотрев ей в глаза, сказал решительно и четко:
— Запомните все, каждое слово! И не перебивайте меня, а только слушайте. От этого зависит ваша жизнь. Не перебивайте! И не только ваша, но и жизнь вашей матери и брата. Если вы будете куражиться на суде, как здесь, со мной, вас безусловно, о-бя-за-тель-но расстреляют. Вы должны на суде плакать. И не вздумайте снимать с головы повязку, она придает вам нужный вид. Я так представил судьям дело, что виноват во всем ваш дядя, это он вас сагитировал против красных. Его все равно расстреляют, ему помочь никто не может, он бывший полковник.
Мефистофель еще долго и терпеливо убеждал Киру и сам проводил обратно в купе.
В два часа ночи Киру вызвали в рубку. По дороге она мучительно повторяла про себя, что от нее зависит жизнь матери и Николки. Как это ужасно, это пытка! От нее, от нее, от ее поведения!
В рубке за столом с красной скатертью — трибунал. Трое: председатель, плотный, с бритой головой, справа — хмурый, рука на перевязи, слева — невыразительный. В стороне сидел следователь — кажется, еще более бледный, мрачный и еще больше Мефистофель.
— Зачем вы писали такие вещи в дневнике? — спросил бритоголовый.
Молчать и не возражать! Плакать! Но слез не было — наоборот, всем ее существом опять овладела жажда сопротивления. Вроде ведь так просто: одна минута унижения, притворства — и все. И все хорошо! Почему это так неимоверно трудно, труднее, чем умереть! Но это согнет ее в три погибели, у нее будет сгорбленная жизнь. От этого унизительного п о к л о н а д у ш и сломается позвоночник ее личности. А это смертельно опасно для жизни, для и с т и н н о й будущей жизни! Она будет видеть звезды, зеленую траву между железнодорожными путями, солнце, небо, лес, но ее т е п е р е ш н е й, и с т и н н о й, ее теперешней души не будет. Природа чиста, и воспринять и до конца верно почувствовать ее может только такая же чистая и высокая душа. А она все будет воспринимать искаженно или, в лучшем случае, равнодушно. И ей уже ничего не нужно будет. Не нужен весь мир. Россия должна стать ненужной, как тогда ей и ее отцу Швейцария. И ни Рейн, ни Рона, ни Тичина не смоют позора, позора перед самой собой. Равно как и Вятка, и Кама, и Волга. Ничего он не понимает, этот бледный кожаный Мефистофель! Хорошо, она принесет страшную жертву. С ее физическим существованием можно покончить и потом. А они пусть будут счастливы, мама и брат. Молчать, не возражать! Но ведь если прямо к ней обращен вопрос, как же молчать? На нее, прямо ей в глаза, смотрят совсем не злые, мягкие серые глаза полного бритоголового человека. Но она молча потупила глаза. А бритоголовый, подождав, сказал:
— Как вам не стыдно, вам всего шестнадцать лет, вы ни в чем не разбираетесь, а делаете контрреволюционные записи. Неужели у вас такая лютая ненависть к нам из-за экспроприированной собственности?
Кира покосилась на Мефистофеля, тот предостерегающе нахмурился и опустил глаза, показывая, что она должна сделать то же. Она перевела взгляд на судью. Молчать и не возражать! Но вопреки своей воле и даже уже выношенному, выстраданному решению она вдруг отчетливо, тоном привычной отличницы, отчеканила:
— Я не контрреволюционерка, я никто.
По лицам троих судей пробежало нечто вроде улыбки.
— Никто? А за что тогда вы так ненавидите большевиков?
Воцарилась тишина. Мефистофель даже чуть приподнялся, напрягшись, как на стременах. Судьи смотрели на нее пристально, терпеливо ожидая ответа. Было ясно: именно от этого ее ответа зависит все. Она одна знала простую истину, которую до сих пор не заметил никто. Даже смешно! Спасительная правда заключалась в том, что, когда она писала «красные ч е р т и взяли Казань», она и не думала ругать красных. Наоборот! В этом была даже доля девичьего восхищения, признание силы, какое и выражается в этих словах, «вот черти!» или «ишь черти!». Потому что голодные, с малым оружием и с еще меньшими силами и военным опытом красные все-таки взяли Казань! Конечно, черти! Именно красные черти: сильные, ловкие, храбрые черти. Она прекрасно помнила и знала, что писала именно с этой интонацией, и ни с какой другой. Но, после того как с ней и с близкими так обошлись, особенно после Чигорина и того, с нагайкой, она не могла и не хотела ничего объяснять. И даже кричала вызывающе Чигорину: «Скорей расстреливайте!» К тому же здесь могут и не понять тонкостей интонации и еще подумают, она трусит, униженно врет, выкручивается. Нет, пусть думают, что хотят!
Читать дальше