— Калина, а ты помнишь, как мы танцевали? Где это было? Кажется, в школе, ты краснела от смущения и дрожала как осина.
— Помню. Славное было время.
— А ты была влюблена в меня?
— А кто в тебя тогда не был влюблен?
Она говорила это непринужденно, с улыбкой, как говорят о пустяках, но он воспринимал все это иначе, по-своему, как подтверждение чего-то очень важного, что он когда-то недооценил и потерял и вот сейчас может вернуть. Ведь она заботилась о нем: «Будешь столоваться у нас», а еще раньше сказала: «Прости, что я так разогналась, может, тебе помочь?» Почему тогда, после танцев, он не пошел с ней в поле, в лес, на чей-нибудь сеновал, почему даже не поцеловал ее; она была такая же красивая, как и сейчас, и ей было не тридцать лет, а только пятнадцать или, может, четырнадцать, она была румяна как калина и полна ожиданий, мечтала о чем-то, даже не зная о чем. Тогда он прошел мимо нее, свернул не в ту сторону.
Они побежали к колодцу.
— Хочешь, я тебе вымою ноги?
— Я боюсь щекотки, — засмеялась она, — ужасно боюсь. Не трогай меня, не надо.
Марек пришел из школы поздно, обиженный до слез, его оставили в классе после уроков.
— Не горюй, — утешал Борис, поглаживая черные жесткие волосы мальчика, — меня чуть ли не каждый день оставляли после уроков.
— Ну и что? Это вам не помогло.
— Ты прав. Не помогло. Но тебе поможет.
Марек не походил на Матеуша, значит на мать, но Борис никогда не видел ее, он только знал, что она была красивая. И Марек красивый, но в его красоте был какой-то изъян; Борис долго не мог додуматься, что же это такое, пока, наконец, не сообразил: на лице мальчика, а может быть, только в глазах, в отдельных жестах неуловимо отпечаталось сиротство, да, да, сиротство. Неужели Калина относилась к нему хуже, чем к своему родному сыну Павлу? А может быть, само сознание, что он здесь не совсем дома, наложило на его облик этот беспокойный, едва уловимый отпечаток. «Оба мы с тобой, Марек, сироты», — подумал Борис, но тут же отогнал эту мысль: «Какой же я старый дурак».
После ужина Калина сказала, что проводит Бориса, старик согласился, и они снова шли по дорожке, обсаженной боярышником; Калина теперь не спешила, шла молча, быть может, ждала, как тогда на танцах, наверное, ждала, Борис был уверен в этом; дождь все еще шел и было темно, она должна взять его под руку, спросить, не нужна ли ему помощь, а она ничего, она сейчас совсем другая, сейчас она женщина и только женщина, выжидает, но не выдаст себя ни единым жестом, ни словом, ему надо наступать, завоевывать ее, но ничего такого не произойдет, эти пятнадцать-шестнадцать лет лежат между ними, их нельзя зачеркнуть, нет и быть не может той ночи, чистой, ясной, юной; идет дождь и будет идти.
— Ты о чем задумался, Борис?
— О тебе.
— Не надо!..
— Почему?
— А почему идет дождь? Почему люди умирают? Почему воют собаки, слышишь?
Он слышал. И любил, когда воют собаки. По ночам, зимой. Но вот эта, которая сейчас воет, наверное, больна.
— Она от боли воет, Калина.
— Я немного замерзла, Борис.
— Поднимешься ко мне наверх?
— Поднимусь.
Она снова присела на старый развалившийся диван, сложив руки на коленях. При свете слабенькой лампочки, едва державшейся под потолком, при свете, который был скорее тьмой, чем светом, Калина едва угадывалась, напоминая незаконченную скульптуру, которой еще можно придать любую форму, но трудно предсказать, какой она получится.
— У тебя много моих портретов?
— Откуда ты знаешь?
— Матеуш мне говорил. Интересно…
— …какой я тебя вижу? Да?
— Да, мне интересно.
— Были портреты, но уже нет. Продал. Они всем очень нравились.
— Ты меня рисовал обнаженной?
— Зачем ты спрашиваешь об этом?
— Не знаю. Из любопытства. Ну, я пойду.
— Я тебя обязательно нарисую.
— Не надо. Не делай этого.
Она еще немного посидела, глядя на свои руки, лежавшие на коленях.
— Ты хочешь что-то сказать, Калина?
— Я пойду.
Она встала, не протянула ему руки, то ли не желая видеть, как он прощается левой рукой, то ли просто так, непроизвольно, это не имело значения, если тебя оплюют, невелико утешение, что сделали это неумышленно.
— Мне очень грустно, знаешь, Калина.
— Верю.
Она ушла, и даже запаха ее не осталось, она не душилась, как Здися, а навоз тщательно смыла у колодца, и ничего не осталось, лишь стук дождя за окном, медленный и неровный, а потом тишина. Долго звонил телефон внизу, в конторе, и Борис подумал, что, по всей вероятности, Здися хочет узнать, как он доехал и как чувствует себя, это успокоило его, и теперь он был убежден, что, конечно, звонила Здися, ведь здешние хорошо знают, что в конторе в это время никого не бывает. Он пожалел, что не попросил Леля оставить ему ключ от конторы, завтра он это сделает.
Читать дальше