— Ишь ты, радости ему захотелось! — не удержался, съерничал Деев. — Нервического ты склада, товарищ Буг, впечатлительный как барышня. Радоваться при коммунизме будем.
— Я не доживу. А очень хочется — не радости даже, а просто доброты.
— Глаза-то разуй пошире! Везде доброта. В сапогах дети пришли на вокзал, не босые, — доброта. В рубахах едут, не голышом, — опять доброта. И едут же в Туркестан — едут, а не в приемнике мрут, — снова тебе доброта! Мешки со спецпитанием, куры в корзинах, яблоня на крыше — всё доброта! Мало?
— Неправильная она, твоя доброта, внучек. Шиворот-навыворот.
— Мозги у тебя шиворот-навыворот! — от негодования деевский шепот сорвался в шипение. — Добрым быть — это тебе не слезы лить над бедными лежачими! А погрузить их в вагон — голыми, без еды — и отправиться в Туркестан! Добрым быть — это молока им в пути добыть и мяса! И довезти до Самарканда — всех, до единого!
— И мы с тобой сейчас, выходит, добрые? — спросил после длинной паузы Буг.
Не просто спросил — с подковыркой. Но Деева ехидством не возьмешь.
— Выходит, так!
— И человек этот, с железной рукой, кто разрешил нам тут излишками разжиться, — тоже добрый?
Опять спрашивал — как издевался. А Деев отвечал всерьез.
— Выходит, так!
— А девятого марта — что же он тут устроил, этот добрый человек? Когда он с тобой о том разговаривал, у него же спина закаменела, едва рубаху не порвала. Не про зерно сгоревшее он при этом думал, а про другое — такое, о чем даже и спрашивать не хочу, и знать.
А отчего же не хочешь-то, дед, подмывало спросить. Про то многие знают — и ничего, живут. Начальник ссыпного пункта здесь — самый обычный, не злее остальных. Ты же остальных-то не видывал! И девятого марта случилось не светопреставление, а подавление антисоветского бунта. Тогда по России бунтов полыхало — не счесть…
— И что с людьми теми сталось, которые девятого марта сюда с вилами пришли, — продолжал бубнить фельдшер в тишине, — против добрых питерских богатырей из продотряда, с винтовками и пулеметами, тоже не спрашиваю и знать не хочу.
А ты бы спросил, дед! А я бы тебе ответил, что были это не просто деревенские, а бабы. Дед, это был бабий бунт. Мужиков-то два года как по деревням не осталось — кого белые забрали, кого красные, а кого ЧК в заложники замели. И пришла девятого марта на ссыпной пункт сотня баб. Девки, старухи, молодухи на сносях — все пришагали. Дуры! Дуры набитые! У них дома дети малые по печам, по люлькам. А они — сюда. То и сталось, что получили они по заслугам — по глупости своей великой.
— И чем ты, внучек, добрый человек, здесь в тот день занимался, тоже не спрашиваю, — гнул Буг свое. — Ты же, когда сюда по лесу шагал, трясся весь, как от горячки. А когда мне про тот день рассказывал, аж почернел.
А ты бы и это спросил, дед! Что же ты боишься-то всего, как вша окопная! Ты же военный человек! Спроси — и я отвечу. Отвечу, что стрелял. Да-да, стрелял, как и остальные товарищи. Стрелял в баб. Они в тот день с ума сошли — не словно с ума сошли, а по-настоящему, взаправду сошли с ума. Я же видел их глаза и знаю, о чем говорю. Они были не люди, а стадо. Они бы нас разорвали. Мы поначалу не могли стрелять, никто — они сами, первые, на нас бросились. И стали рубить — косами, серпами. Ты видел когда-нибудь женщину, которая косой срубает мужику голову? Мы сперва прикладами защищались, потом штыками. Я хотел убежать в лес. Многие хотели. Но частокол высокий, не перемахнешь, а у ворот давка. Вот и бултыхались мы внутри этого частокола, как в котле, — с бабами секлись.
А потом они нашли цистерну с керосином. Плескали в нас тот керосин — ведрами. Амбары уже горели. И тут уже штыком не обойдешься: или стреляй, пока до тебя с этим ведром не добежали, или гори. Все стали стрелять. Я тоже. А женщин было много! Я хотел, чтобы все это поскорее закончилось, и потому много стрелял.
А назавтра нас отправили в ту деревню — собирать ребятню и развозить по детским домам. Всех собрали, всех развезли. Никто не умер, даже сосунки живы остались.
Я все сделал, исполнил все приказы. А потом закинул на плечо свой мешок и, никому не сказав, ушел в Казань. Шагал неделю, по лесам и снегам. Пришел к себе в общежитие, лег на кровать и пролежал еще неделю. Даже в нужник не отлучался. Мне принесли ведро и поставили к ногам, чтобы я не ходил под себя. А я боялся этого ведра — и выкинул в окно. На восьмой день встал и пошел к Чаянову — проситься в транспортный…
— Такую доброту и называю — шиворот-навыворот, — подытожил фельдшер. — Такой доброты не хочу. Хочу настоящей, чистой.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу