Девчонки еще поскуливали, успокаиваясь после коллективных рыданий, но знали: комиссара дешевыми трюками не возьмешь. И потому отстранялись покорно, слезали на пол, являя комиссарскому взору растерянных зайцев.
Один заяц. Второй. Третий…
— Деев, остановите поезд!
— И не подумаю.
Ровно секунду размышляла Белая, куда бежать: вон из “гирлянды”, на близкий пока еще Донгуз, где ждали и исправный телеграф, и заградовцы, — или в голову эшелона, в паровик, чтобы самолично распорядиться об остановке.
Ровно секунду размышлял о том же и Деев. Решил: если подорвется комиссар из поезда — не ждать. Встать у машиниста за спиной — хоть с крепким словом наготове, а хоть и с револьвером — и кочегарить до предела. Утечь, улететь во что бы то ни было — ищите нас потом по степи!
Сама ли комиссар поняла или прочитала что-то в деевских глазах, но рванула не назад, к станции, а вперед по вагонам — к паровозу.
Деев — вдогонку.
Летели по коридорам, сшибая встречное пацанье и даже, кажется, сестер. Крича извинения, вряд ли слышные в суматохе. Спотыкаясь и уворачиваясь от нар, что раскачивались на ходу и грозили ударить. Двери хлопали за ними, как птичьи крылья.
Один пассажирский. Второй. Третий…
В штабном Деев напружил мышцы, ускоряя и без того стремительный бег, выбросил вперед руки и сцепил их на рвущемся вперед комиссарском теле.
Тело сопротивлялось и билось в его объятиях, устремляясь прочь, а он прижимал его к себе и затаскивал в купе. Затаскивал долго — Белая цеплялась за дверной проем, за ходящую ходуном дверь, — а он тянул остервенело, рывками то вправо, то влево отдирая ее от дверного косяка. Справился наконец, рухнул на лавку, но и Белую уронил рядом.
Рук не разнимал, крепко стягивая их вокруг комиссарского ремня. Цоп! — уже и поверх не только ремня, а и локтей, чтобы не смогла она больше хвататься за что попало. Так и лежали пару секунд, слепившись тесно и повторяя изгибы тел друг друга: ее спина — к его груди. Лицо Деева уткнулось в тяжелые комиссарские кудри. А она полежала недвижно чуть — и вновь вырываться… И вновь… И вновь. Словно билось в руках у Деева огромное диковинное сердце.
Мускулы ныли и подрагивали, как после тяжелой работы. Но, видно, изнемогла и Белая, рывки стали слабее и затухали, затухали… Потом уже не вырывалась — лежала и ждала.
И Деев лежал и ждал. Время работало на него: с каждым перестуком колес и с каждым толчком вагона удалялись они от заградовских штыков. С каждым вздохом. С каждым движением его или ее тела.
Понимала это и Белая. Знала ли, что следующая станция — через десятки верст? Что унылая степь за окном уже раскинулась вольготно, не разбавленная более никакими приметами человеческой жизни?
Вагон тряхнуло на рельсовом стыке, щелкнул замок — дверь закрылась. В зеркале стал виден кусок голубого неба.
Очень медленно Деев ослабил хватку, выпуская пленницу из объятий.
— Я все равно доложу о случившемся, — сказала Белая. — Со следующей станции.
Он развернул женщину к себе и впервые обнял по-настоящему.
* * *
Все слилось в единую яркую вспышку.
Глаза, брови, губы.
Сияние белой кожи — близко. Сияние синего неба — далеко вверху. Лучи солнца на женских кудрях, каждый изгиб которых рассыпается на тысячу искр.
Качание бархатных штор. Качание стен. Качание вагона, эшелона, мира. Не упасть бы! Нет, не упасть — если держаться крепче — за то, что рядом.
За шею, плечи, руки.
Остановился ли вагон? Или это время остановилось? Не останавливайся, прошу.
И катимся вновь — и снова качка.
Слышу колеса, слышу рельсы. Слышу твое сердце.
Что это все-таки было? Станция?
Не знаю. И не хочу знать.
Щека, висок, ухо.
Вы что, никогда не целовались, Деев?
В зеркале купейной двери плывут ослепительно-белые облака.
Нарисованные цветы на потолке — всегда казалось, что дрянь. А сейчас — нет. Красивые цветы-то! Почему же раньше не замечал?
И что небо в зеркале ярче кажется, аж глаза режет, — не замечал. И что в колесном стуке слова расслышать можно — какие хочешь. Хочешь — и запретят колеса: “ни-когда!.. ни-ко-гда!..”. А хочешь — пообещают: “на-все-гда!.. навсе-гда!..”
Что это со мной, Белая? Что за дурь в голову лезет и с языка срывается?
А может, не дурь? Может, на самом деле — как захотим, так и повернем этот мир? Как захотим — так и поймем?
Да, умирали дети в эшелоне — не сохранил я их, не сумел. Могу подумать, что и дальше будут умирать, чаще и больше. А могу — что теперь-то уж не будут, теперь-то уж самые стойкие остались. Могу ведь так подумать? А?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу