«Слушай, — сказал я, — у меня будет миллион этих негров! Я буду купаться в неграх! Валяться в них по самую ж… И тогда, — я придвинулся к самому ее лицу, — может быть, ты будешь довольна!»
Хэмиш замолчал, и в тишине я слышала его дыхание. Потом он сказал:
— Прости меня, Мэнти. Прости, что я повторяю тебе эти слова. Скверные слова.
— Разве это так важно? — возразила я, глядя, как пляшут блики на потолке.
Ничего не ответив, он секунду помолчал, потом приподнялся на локте, придвинулся ко мне, и я увидела, как блестят его глаза.
— Но ей-богу, так оно и было! — сердито сказал он. — В точности так! И от этого все пошло! И этого, черт меня возьми, не изменишь!
И он откинулся на подушки.
— Да, так я ей и сказал, — продолжал он, — сказал это собственной моей матери. А сказав, пошел к двери. И оглянулся всего один раз. Я увидел ее лицо — очень бледное, ее черные, как угли, глаза глядели на меня, а полуоткрытые губы словно застыли в момент произнесения звука «О». Увидел полоумную негритянку — съежившись, она не то плакала, не то смеялась. И увидел отца, оторвавшего наконец от груди подбородок. Раньше можно было подумать, что у него от рождения подбородок врос в грудную кость, обмотанный пуповиной, от которой его почему-то забыли освободить. Теперь же наконец пуповина была перерезана. И отец разразился смехом. Смех этот был страшен: лицо оставалось серьезным, но из разверстого рта неслись ужасающие звуки.
Когда раздался этот смех, я вышел. Дверь я оставил открытой, и смех доносился на улицу. Лишь отойдя на порядочное расстояние, я перестал его слышать.
Я так и не знаю, на пользу ли ему был мой тогдашний поступок. Не исключено, что, освободив его от поганой лжи, в которой он погряз и к которой притерпелся, я лишил его жизнь всякого смысла и цели. Если это так, то это лишь состарило его, приблизив тем самым его кончину.
Я отправился в порт. На верфи там стояло новенькое судно, которое только-только оснастили, и я с первого же взгляда понял, что судно это предназначено мне — похожее чувствуешь иногда, взглянув на женщину.
Устойчивое, выкрашенное в желтый с черным цвет. Мачты — их было три — такие красивые, что дух захватывает, и настил верфи уходит из-под ног, точно на палубе в качку. Судно было как конь, изготовившийся к прыжку, как гончая, что ринулась за зайцем.
И реи не шелохнутся, потому что на море штиль, даже ряби нет, и золотое закатное небо отражается в воде, неподвижной и гладкой, как стекло, и судно стоит на своем перевернутом отражении, таком четком и ясном, что даже навозная муха на клюзе, и та отражается в воде.
В доке, как я и ожидал, отыскался человек, низкорослый, коренастый, крепкий, в темно-синем сюртуке, длинном и широкополом, до невероятности старомодного фасона, в сизого цвета жилете, украшенном серебряными пуговицами, но застегнутом лишь на две нижние. По животу его вилась серебряная цепочка от часов, толстая, как якорная цепь. Рубашка на нем была не первой свежести, но из полотна, по-видимому, не дешевого. Голову его венчала черная шляпа, приплюснутая и напоминавшая треуголку, а из-под шляпы торчала маленькая косичка рыжих волос, перетянутая клочком черной ленты и с обрезанным кончиком. Это было похоже на вытянутый хвостик рыжего борова, который обвязали бантом, а конец обрубили за ненадобностью.
Лицо его казалось вытесанным топориком из красного чурбачка и словно плохо обструганным. Над голубыми щелочками глаз нависали рыжие брови, такие лохматые, что хотелось расчесать их скребницей, как расчесывают лошадь. На средних пальцах обеих рук я заметил серебряные кольца с рубинами, по величине не уступавшими мушкетной пуле. Табакерка с нюхательным табаком тоже была серебряной.
Когда я заговорил с ним, он щелкнул крышкой табакерки со звуком резким, как пистолетный выстрел, и вперил в меня взгляд исподлобья, из-под рыжих своих бровей, взгляд не сказать чтоб очень приветливый. Видать, не слишком-то я ему приглянулся.
Но приветствие он все-таки пробурчал — нехотя, словно через силу, отслюнил, как отслюнявливают деньги в долг, когда их и без того негусто — вежливость, вынесенная еще из Мэна, откуда он был родом, но ему непривычная — не так часто доводилось ему за сорок лет плаваний говорить нормальным голосом, все больше криком, чтобы заглушить вой ветра и шум бури.
Я не мог отвести глаз от красавицы, которая, как я знал, принадлежала этому человеку. Каждую планку, каждую дощечку он обстругал сам и огладил не один раз, словно то была его возлюбленная, которую он не видел полгода, и сейчас, возвратившись из странствия, все не может наглядеться и нагладиться.
Читать дальше