Я огляделась вокруг, окинула взглядом все четыре стороны горизонта — сверкающие на солнце рельсы на западе, затерянный в степных просторах городок на востоке. Пространство убегало, улетало от меня во все стороны, унося с собой все, даже самый воздух, оставляя меня в пустоте, так что трудно было дышать, и я задыхалась, как рыба на суше.
В нескольких шагах от себя я заметила поломанную тачку без одного колеса. Я подошла к ней, села, потом подтащила ее поближе к могиле, села опять.
Он был мертв.
Но меня это не освободило.
И от чего освобождаться? — думала я. — От чего?
Этого я не знала, но знала, что никому на свете не дано было меня освободить. Никому, даже отцу, который сделал так, что меня продали в рабство прямо у его могилы; ни Сету в заснеженной роще, ни страшному мистеру Мармадьюку, кравшемуся в темноте к чердачной двери, мучимому тягостными мыслями о неудавшейся жизни, а наутро подарившему мне доллар. Ни Хэмишу Бонду — о, мне впору было ненавидеть его за его доброту! — и клочок бумаги с вольной под конец, любовь, а потом этот взгляд, глаза, освещаемые факелами, и последние его слова, и прыжок. И Тобайесу в этом его ореоле освободителя не было дано это совершить, Тобайесу, обратившемуся в бегство как раз в тот самый момент, когда я впервые смогла почувствовать себя свободной, испугавшемуся правды обо мне. И Рору это не удалось, когда я бросилась к нему, Рору, который выбрал не любовь, а ненависть, а потом предпочел мне смерть во мраке бойдовского дома. Но смерть не приняла его, и он стал моим наваждением, преследовавшим меня все эти годы, чтобы окончить наконец свои дни здесь и подтвердить своей смертью, что не бывать мне свободной.
Всех их я ненавидела. Нет, неправда. Слабость, усталость не давали мне упиться ненавистью.
Я глядела на могильный холмик и дальше, за кладбище, на городские крыши, железнодорожные пакгаузы и водокачку, желтую, облупленную, взывавшую к кисти маляра. Потом повернулась и стала глядеть в степь. Я думала о других городках, бесчисленных, затерянных в степи и дальше — в Кентукки, Луизиане, Огайо, Массачусетсе — местах, виденных мной и не виденных. И хотелось плакать, когда вспоминала о жителях этих мест, о том, как они живут и стараются жить лучше, а потом умирают — это и была та обыденность, к которой я стремилась, простая будничная жизнь, пробуждение от кошмара.
Но если все они добрые, хорошие люди, воскликнула я мысленно, то почему же они меня не освободили?
И четко, с абсолютной ясностью я увидела их всех — отца и всех других. Они корчились сейчас на растрескавшейся от жары земле в нескольких шагах от меня, они тянули ко мне руки, смиренно моля о чем-то. А за ними виднелись еще люди, множество людей, бессчетное множество — тысячи и миллионы, черные, белые, до самого горизонта, бесплотные тени, почти прозрачные, но глаза их обращены ко мне, и ко мне тянут они руки.
Я поморгала, и они исчезли, растворились в ослепительной дали.
Что ж, ничем не могу помочь. Ведь и мне не помогли. Никто так и не освободил меня.
Никто не в силах освободить , подумала я.
Но мысль эта была слишком ужасной, чтобы додумать ее до конца.
Следующая же была еще ужаснее — она заполняла сознание, темная, всепоглощающая, невыразимая словами, как мысль о смерти.
А потом пришли слова: кроме тебя самой.
Это было намного страшнее, чем мысль о смерти. Страшнее, потому что говорило о жизни. Кроме тебя самой, кроме тебя самой — это значило, что надо жить, зная, что я не просто Крошка Мэнти, девочка, которая столько перенесла, перестрадала, с которой столько всего произошло, чего только не происходило с ней, вся жизнь со сладкой ее несправедливостью. О нет, мысль эта подразумевала во мне волю и силу, подразумевала, что я причастна причинам и первоосновам, и все, что ни происходило каким-то непостижимым образом, было связано со мной и с тем, что гнездилось во мне, и если даже не сама я это порождала, ясно было, что происходит это и по моему желанию, из-за меня, что если бы не я, все было бы иначе. Хэмиш Бонд никогда не совершил бы того прыжка, Рору не медлил бы в пустой, разрушенной усадьбе, когда Джимми умолял его бежать, а Тобайес не превратился бы в невеселого, сардонически настроенного раба бутылки и горького разочарования, прелюбодея и соблазнителя, и мысль об этой моей причастности всему была поистине ужасной.
Сгорбившись на поломанной тачке под палящим и жгучим августовским канзасским солнцем, я дрожала, как будто меня застигли голой.
Читать дальше