+
Вокзал выкрашен в жёлтый цвет, но под дождём краска стала тёмной, тяжёлой. Государственные флаги с колонн предусмотрительно сняли: понимают, что армия оставляет город, лучше не нервировать тех, кто сюда зайдёт следом. Возле колонн корзины для мусора, переполненные яркими обёртками и пластиком. Сверху, на пустых бутылках из-под колы, повисло несколько окровавленных бинтов. Кровь тоже яркая. Мусор из корзин давно никто не выбрасывает. Даже голуби вокруг них не толкутся. Где они, кстати, думает Паша, близоруко озираясь вокруг. Где вообще хоть кто-то? Ошмётки снега на крыше, корявые деревья вдалеке, небо стыло оседает сверху. Паша скользит взглядом вверх- вниз и вдруг замечает их — сотни тёплых птичьих сгустков, сжимающихся, как кулаки, сотни птичьих клювов, нацелившихся на него сверху, сотни глаз, круглых, застывших от постоянного страха. Голуби жмутся друг к другу, плотно сидят вверху, над колоннами, под вокзальным навесом, втискиваются друг в друга, будто им холодно, хоть им на самом деле не холодно, им страшно: боятся шума за комбинатом, боятся тишины прилегающих улиц, боятся ртутных небесных отблесков, боятся того, что вокруг никого нет. Боятся Паши — нарисовался тут и топчется рядом с вокзалом, — боятся его, не сводят с него своих круглых, как солнце, глаз. Паше сразу становится неловко, стоит под придирчивыми птичьими взглядами, удивляется, сколько их туда набилось, как они все туда поместились, думает, а если вдруг что-то случится с вокзалом? Если вокзал сгорит? Тогда что? Куда им? Где прятаться? И вдруг их становится так жалко, и малого — племяша его — тоже жалко: какого чёрта он сидит в этом интернате, давно пора забрать его домой, если его мама — идиотка, так что же они с отцом не смогут за ним присмотреть? Смогут, ясно, что смогут, давно нужно было это сделать, особенно учитывая его состояние, всегда откладываю всё на потом, всегда не хватает времени на самое важное, на главное, всегда от всего уклоняюсь, отхожу в сторону, не хватает смелости говорить, что думаю, и думать, что хочу, и когда уже всё это закончится, спрашивает себя Паша. И себя ему тоже становится жалко, так жалко, как вот этих птиц, глядящих на него, как на птицелова, обречённо и с интересом. И вот когда ему становится особенно себя жаль, Паша опускает глаза и видит окна. А за окнами — десятки глаз, которые так же по-птичьи — обречённо и придирчиво — следят за каждым его, Паши, движением, за каждым его шагом. Смотрят из- за немытых стёкол, не отрываясь и не доверяя. И тут Паша понимает, что вокзал на самом деле переполнен народом, что они там сидят внутри, словно в церкви в осаждённом городе, думают, что там их не достанут, смотрят сквозь окна на мир, который безостановочно сужается. А когда на соседней улице, за проспектом, сухо ломается автоматная очередь, Паша наконец приходит в себя и тоже бросается к вокзальной двери. Бьётся в неё плечом, вжимается в неё, а она не поддаётся, а тут протрескивает в воздухе ещё одна очередь, и Паша паникует, и уже скребётся, как утопающий в днище парохода, с которого случайно упал, пока вдруг ребячья, совсем детская рука не толкает дверь в его сторону. На себя, понимает Паша, на себя, и рвёт дверь на себя. В лицо бьёт духом сотен перепуганных людей, запахом страха и пота, тяжёлым настоем истерики и недосыпа. Паша кидается в середину, где тёплые тела и мокрая тишина. Они все видят, думает он, все видят, как мне страшно, какой я перепуганный, смотрят на меня, будто я клоун, думает Паша, я и есть клоун, напоминает он себе, что я сюда припёрся, что я тут забыл? Снимает очки, мгновенно запотевшие в тепле, протирает их рукавом свитера, надевает (снова лишнее движение пальцем), оглядывается вокруг с вызовом, мол, слушаю вас, кто что хотел сказать? И замечает с некоторым разочарованием, что на него никто, совсем-совсем никто не обращает внимания, что никто на него уже не смотрит. Что все, кто может, стоят у окон, выглядывают в белый свет, как будто забежали сюда с улицы от дождя и теперь смотрят на небеса, ожидая, когда дождь наконец перестанет. А кому не осталось места у окна, тот тяжело теснится по лавкам и в углах, ожидая неведомо чего. Паша стоит посреди этого пахучего и напуганного людского скопления и понимает, что стоять ему тут тоже особенно нечего. Что нужно куда-то двигаться, и он начинает двигаться, начинает пробираться сквозь тягучую толпу, будто входит в одежде в осеннюю воду
+
Только женщины и дети, мужчин нет. Паша единственный с бородой. Словно попал на женскую зону. Где мужчины, спрашивает он сам себя. Может, мужчинам сюда нельзя? Может, они в это время занимаются чем-то важным, а я тут стою посреди зала ожидания, со своей никому не нужной бородой? Может, мужчины уже уехали отсюда, а женщин своих оставили на вокзале в камерах хранения? В этот момент в углу кто-то дико вскрикивает — и все оглядываются на этот крик, зал на какую-то короткую секунду замирает, после чего начинает гудеть и неразборчиво кричать. Кто-то отрывается от окна, кто- то поднимает сонную голову с плеча соседа, кто-то высовывается из-за колонны. Женский крик при этом не стихает, мало того, в нём различаются какие-то отдельные слова и интонации, и Паша даже не головой — лёгкими — понимает: что-то касается ребёнка, поэтому бросается в толпу, старается протолкнуться и чувствует этот женский дух, обступивший его отовсюду, дыхание и запах сотни женщин, запах покинутого жилья и наспех собранных узлов, запах истерики и претензий, которые некому предъявить. Проталкивается дальше, пустите, говорит, пустите, я учитель, пустите, но никто его особенно не слушает. Тем более, что тут услышишь за причитаниями и визгом, по-прежнему раздающимися из угла, не затихая.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу