Благо, если падающего подхватит новое гнездо, или он(а) на столько силён (сильна), что создаст собственное гнездо, именуемое жизнь. Благо, если так. Но может ли удаться жизнь, если память хранит имена выпавших? Выпавших и обречённых на мучение. Кто не думал об этом, тот и не дочитает это писание до сего момента. А кто задумался, с тем мы посмотрим далее, авось у нас что и получится?
Писательница ещё в некоем оцепенении или трансе от произошедшего.
Все чувства, желания, страхи и надежды, мечты и отчаяние — переплелись в один змеиный клубок у неё в голове и не хотели выстроиться хотя бы в список. На этом свете мечты сбываются, но сбываются — как будто издеваются. Перед глазами мелькали картины её жизни, лица и ситуации, чьи-то слова клокотали в ушах, перемешиваясь меж собой, хотелось заорать во все связки, чтоб лопнули они, эти связки, с людьми и их лицами, словами и ситуациями.
Девушки повели Гоголиаду к камину, усадили её там, благоговейно подали с полки черновики, сами поудобней уселись рядом, как всегда, по обе стороны от неё, как сфинксы. А что в это время делает Граф?
Граф укладывает поудобнее своё тело в кресло, в ожидании чтения. Ещё размышляет, покурить или не покурить… ах, чёрт, да ведь и не курил никогда, так стало быть и неча.
Гоголиада перебирает черновики, глухо и монотонно начинает чтение:
«Завещаю тела моего не погребать до тех пор, пока не покажутся явные признаки разложения. Упоминаю об этом потому, что уже во время самой болезни находили на меня минуты жизненного онемения, сердце и пульс переставали биться… Будучи в жизни своей свидетелем многих печальных событий от нашей неразумной торопливости в делах, даже и таком, как погребение, я завещаю это здесь, в самом начале моего завещания, в надежде, что, может быть, посмертный голос мой напомнит вообще об осмотрительности. Предать же тело мое земле, не разбирая места, где лежать ему, ничего не связывать с оставшимся прахом, стыдно тому, кто привлечётся каким-нибудь вниманием к гниющей персти, которая уже не моя: он поклонится червям, ее грызущим, прошу покрепче помолиться о моей душе, а вместо всяких погребальных почестей угостите от меня простым обедом нескольких не имеющих насущного хлеба…» Пока писательница читала сей текст, даже ветер умолк в саду. Шторы перестали настырно топорщиться и застыли часовыми на страже, преградив путь сквозняку.
Девушки заслушались, и никто не обратил на Графа внимания. А между тем Граф был не молод. Да и не спал ночь. Да и Гоголиада читала монотонно. И душновато стало в комнатах без свежего воздуха с улицы. В общем, прикорнул Граф.
Плыли перед убаюканным графским взором солнечные пляжи далёкой Италии, а вот есть ли там пальмы и негритянки? Да хорошо бы, если б и были… Как ни высоко было положение Графа в обществе, а вот не случалось ему по заграницам побывать, на тамошнюю жизнь посмотреть. В картинках фотографических, да в журналах иностранных видел, что негритянки на свете есть. Странненькие такие, губки пухлые, носы сплющенной картошкой, а в остальном — такие же, как и наши девки, ничем не отличаются. Руки, ноги, остальное всё — как полагается, всё на своих местах, как у людей. Да фотографические карточки-то чёрно-белые, а на них и наши крестьяне с помещиками так же — чёрные и белые, особо не разобрать, чем и отличаются от негритянской масти. Даже Николая видел в газете и тот тоже — чёрно-белый, прости Господи. Так что может и брешут, может и нет никаких негритянок, а только видимость одна, у нас вон тоже, казахи да узбеки — темнокожие, и никто их неграми не называет. А может, это просто слово такое, не перевели на русский, по-ихнему говорится как у нас, к примеру, «чурка». А вот Венеция ихняя — вылитый Питер, по словам видевших, только воды как будто больше. Ну, это и понятно, за границей всего больше чем у нас.
Граф всхрапнул и проснулся, все вздрогнули.
Граф сам напугался. Оглушающее молчание.
Девушки натянулись стрелой.
Гоголиада гордо подняла голову и чеканно проговорила:
— Я доверяю вашему мнению, Граф, и не спрашиваю: «Ну как?» На помощь грохнувшей какофонической истерике Шопена пришли все тени музыкантов из Мира Теней. Кто-то чёрный и бородатый, с изрисованным лицом, прыгал босыми ногами по скользким литаврам. Паганини, большой, как орангутанг, нанизывал на длиннющий смычок сразу тринадцать скрипок и крутил ими над головой. Чайковский носился за Моцартом, тыча тому в спину альтом, целясь при этом, одному ему известно, куда и за что. Вивальди целовал рояль, Бах бил по клавишам этого рояля каблуками, и, как и подобает сюрреалистам, обладающим талантом быть не там и не тогда, сквозь толпу беснующихся гениев, верхом на шашке проскакал голый Дали, истошно улюлюкая.
Читать дальше