Может быть, и его влекло новое, им не виденное?
Дома мать дремала под лампой, белея своей сединой, и было так знакомо: старый ореховый шкаф, письменный стол со стеклянной чернильницей, портрет отца на стене, вазочка с засохшей дубовой веткой. И вдруг в этот тихий уют однажды ворвался шальной сквозняк. И он, Малахов, увидел себя идущим вдоль осеннего разлива Амура, увидел сопки над своей головой в неопавших дубах, и под темной дождливой тучей бился гусиный клин…
Или с милой своей, с невестой, сидели как-то в тишине огромного библиотечного зала, листали старую книгу с черно-алыми буквицами, и она, готовясь к экзамену, шепотом читала ему по-славянски; вдруг за всеми словами, за ее близкими розовыми губами, за высокой хрустальной люстрой открылась ему синяя, в разводах ветра ширь океана, стальные круги самолетных винтов и внизу зеленая цепь островов, потухший курильский кратер. И он тогда уже знал, что рано или поздно все это увидит.
Или еще — во время работ электронной машины, в стерильном холодном свете, когда рассчитывали элерон и они, инженеры, напряженные, в нетерпенье ждали показаний, вдруг среди индикаторов вспыхнул в его голове синеватый, холодный отсвет, седые буруны вокруг судна. И он знал, что это его, что все это он непременно узнает; там, на востоке, его ждали иные, уготованные ему жизнь и судьба, иное знание, высшее, чем тихий, с детства родной уют, чем любовь к нему его милой, чем книжная, лабораторная мудрость его друзей-инженеров.
— Ну что? — похохатывал Санька, вздрагивая узкой спиной.
— На сегодня довольно! — ответил Сирин.
Он бережно завернул иголку в тряпицу, спрятал ее вместе с тушью в свой сундучок. Намочил в воде куски газеты, наклеил на Санькину спину. Прикрыл его сверху одеялом.
— Ну вот, у нас в салоне красоты перерыв! Ничего, Саня, ничего, мы тебя по телевизору в клубе путешествий покажем. Приглашаем на Сахалин!
Санька хохотал под одеялом.
— Тьфу, бес! — выругался угрюмо Калява.
Лампочка в кубрике, окруженная металлической сеткой, сумеречно светила, и все так же шевелилась огромная ступня Калявы.
Малахов смотрел на все это и чувствовал свою жизни под этой мутной колеблемой лампой как слабое, едва уловимое мерцание. Это мерцание было упаковано в оболочку из собственного тела и кожи, из несвежей, мятой одежды, корабельной обшивки, из слоев дождей и туманов. Бесконечный рулет, в который завернут, запеленат и пойман его вздрагивающий, слабо мерцающий ум.
Он смотрел на Каляву, недвижно сидящего на койке, длинного, костлявого, страдающего от неизвестной болезни. И вяло, как бы случайно, думал: из чего слагается его, Калявы, жизнь? Природа слепила его из скупой материи, ввергла в простейшую цепь превращений, состоящей из работы, денег, забот и болезней. Случались ли у него, у Калявы, озарения? Ну хоть в детстве, хоть в юности? Любил ли кого-нибудь? Был ли любим? Верил ли, мучился ли неверием? Растерялся ли хоть раз от неожиданной человеческой мысли, от страха, от падучей звезды? Или просто слепая природа, наделив его некогда жизнью, теперь медленно ее отбирала?
Малахову хотелось думать иначе, жалеть его и любить. Но дурманная качка глушила в нем эти мысли, убаюкивала его, усыпляла.
На Каляву смотрел и Сирин, изнывая от скуки.
— Калява! А Калява! — позвал он ласково.
— Чего тебе? — отозвался тот.
— И все-таки ты с собой не шути. Посмотри, как выглядишь! Хочешь, зеркало дам? Вон брови-то выступили, как скобы замковые. И череп стал виден. Хоть бы к врачу обратился!
— Отстань, без тебя тошно!
— Я в журнале читал. А вдруг у тебя лейкемия? Тоже симптомы как у тебя. Белокровие. Знаешь, всякие исходы бывают. Зря ты в море пошел.
— Уйди ты, бес! Чего привязался?
— Да я от души, Калява. Там в журнале и про рецепт есть. Рекомендуют сырую рыбу. В ней витамины. Прямо бери сырую, грызи. Пересиль себя и сок из нее тяни. Ну знаю, что гадость, а ты попробуй, может, поможет. Ты с собой не шути!
— Да чего ты пристал? Саньку всего исколол, теперь за меня принялся? И откуда ты на нашу голову, бес, навязался?!
— Я замолчу, Калява, я замолчу. Тебя ведь жаль. На глазах таешь. Губы-то белые-белые. И череп проглядывает. На, посмотрись-ка в зеркальце.
— А ну уйди! — взревел Калява. Вздернул темные брови, и под ними в темных растворенных глазах блеснули слезы. — Уйди, чего привязался? Чего мучаешь? Чего пугаешь? И так тошно!..
— Успокойся, Калява, ну успокойся, — ласково усмехнулся Сирин. — Не буду. Может, и обойдется. Может, и выздоровеешь. Ты рыбу, рыбу сырую, сок из нее…
Читать дальше