Правда, он тут же признавался себе, что эта радость общения теперь ему уже порядком наскучила, тем более что в последнее время он вдруг взял манеру напиваться (в сущности, так тоже обнаруживала себя его новая свобода, раскрепощение), по крайней мере настолько, чтобы назавтра ничего не помнить из услышанного, и, стало быть, оба его оправдания взаимно теряли силу.
Перебивая кого-то, он стал говорить Григорию о женщинах на работе, о том именно, что тип женщины-служащей, обабившейся, озлевшей, столь же характерен и целостен, как и устоявшийся литературный тип так называемого «гоголевского чиновника», только первый не получил еще настоящего отражения в литературе и потому не осознается как тип, — а про себя подумал, что жалеет, что не переспал в свое время с ними со всеми, найдя их для себя чересчур простыми, и не узнал их сокровенную женскую жизнь поглубже. Григорий, вероятнее всего, догадался об этом и ухмыльнулся. Вирхов немного обиделся, опять почувствовав себя несовершенным, как в молодости.
* * *
Он встал около девяти с твердым намереньем начать работать. Он вышел на кухню, удивляясь тому, как не мог вчера решиться на это, — соседи ни разу еще не приставали к нему, — согрел себе чаю и позавтракал тем, что дала ему вчера с собой бабушка, которая всегда давала ему что-нибудь с собой, даже в те годы, что он был женат и жил своим домом.
Потом он пересел за письменный стол у окна. Здесь было тепло, еще топили, высокий подоконник приходился на уровень его плеча, так что Вирхов видел только лес голых ветвей, уличная суета его не отвлекала, и было уютно.
Он выдвинул ящик стола и достал оттуда папку с полученной вчера от машинистки перепечатанной набело главой. Это не была глава из романа, «имевшего целью обнять всю Россию», это была глава того самого нового, начатого им лишь недели две назад сочинения, которое он стал писать под впечатлением рассказов Лизы, детской писательницы, о Наталье Михайловне и ее эмигрантской жизни. Что он хочет написать в итоге — рассказ, повесть или роман, — он так и не знал, фабула была ему по-прежнему еще не ясна; лишь приблизительно он представлял себе, что действие должно закручиваться вокруг любовной связи Натальи Михайловны и Муравьева, однако его сбивало с толку незнание, была ли на самом деле такая связь. В первый же день, когда Лиза принялась пересказывать ему историю Натальи Михайловны, он поинтересовался: было ли, по мнению Лизы, у Натальи Михайловны что-нибудь с Муравьевым, но Лиза не взяла на себя смелость ответить утвердительно. Тогда же, еще в глаза не видав Натальи Михайловны, Вирхов начал наугад писать сценку разрыва Муравьева и Катерины, руководствуясь здравым соображением, что если его героям суждено-таки завязать новую связь, сперва они должны распутаться со старыми. Это как будто соответствовало реальному ходу событий, но относительно дальнейшего он продолжал быть в недоумении. Хотя теперь он наконец познакомился с Натальей Михайловной, по виду ее он не по нял, было там что-нибудь или нет, а Лиза, снабдив его некоторыми дополнительными подробностями, насчет основного также оставалась в неведении.
Чертыхаясь, Вирхов попробовал вчитаться в перебеленный текст и не сумел: все это было написано слишком недавно, и острота восприятия у него еще не восстановилась. Раздраженный, он сунул папку обратно в стол, думая о том, что ему не следовало браться за тему, не завершив прежнего — о Хазине и его приятелях, обо всем том круге (ибо роман о России и был, конечно, прежде всего романом о Хазине и его круге). Но он потому и взялся за новое, что несколько времени тому назад вдруг с ужасом обнаружил, что и эти люди, и истории их прозрений внезапно отдалились от него, он охладел к ним ко всем, потерял способность, которой еще накануне считал, что владеет в совершенстве, — уметь отождествлять себя с другим человеком, входить в его роль, за письменным столом начинать жить его жизнью.
«Да, надо писать о Хазине, надо доделать то», — подбодрил он сейчас себя, пытаясь сосредоточиться, понять, чего же он хочет от них (своих героев), чем они перестали устраивать его, и все более ощущая, что меж ним и ими вырастает стена, преграда, которую он не в силах преодолеть: он не мог заставить себя быть двойником ни одного из них, наоборот, на месте каждого оказывался он сам, разрушая их жизненные связи, противясь тем действиям, которые предприняли бы они, и чувствуя к ним презрение за то, что они поступают так, без конца обманывают себя во всем и настолько не знают себя.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу