«Вот так это было, дорогой мой Лёшенька», — говорил он себе, когда дожидался меня внизу, в раздевалке «публички», словно продолжал разговор свой с Лёшкой. В тот день Аркаша звал его на вечер к «мадам» Левицкой, и ему очень хотелось туда пойти, потому что позвали его на Бродского, который «обязательно будет».
Да, обращался он будто бы к Лёшке Давыденкову, но говорил-то себе, потому что ни в ком не находил удобного себе собеседника, разве что только — меня, но я был другой, и он ещё не решался впускать меня в душу свою, потому что я был совсем другой. Я всегда знал, что мне в жизни нужно, я всегда ставил в жизни цели и шёл к ним, как лом входит, упрямо и не задерживаясь на мелочах — я знал себе цену. Всегда. И если жизнь сбрасывала меня с каких-то высот, я успевал всегда, как живучая кошка, приземлиться на «лапы» свои, чтобы продолжить свой бег вперёд. Я не любил смятения в себе. Я был другой, и меня не надо было посвящать в закоулки его памяти. Ведь это я рассказал ему, откуда эта его тяга к игре в имена. Я говорю — игра, но для него это было, хотя и неосознанно, но вполне — и даже… — было это очень серьёзно для него. И происходило от одного: от сознаваемой им ущербности своей — он знал всегда о своей неполноценности, он хотел бы быть как все, но быть как все — значило оторваться от своих «погружений» или «улётов», если вам больше понравится такое обозначение его состояний, состояний, которые ему так были необходимы… Иногда он хотел сказать то, что узнавал, находясь в себе, он начинал говорить, но прекращал сразу, потому что видел, что не понимают его. И это было удивительно, потому что он говорил вполне простые и понятные вещи, и ребята некоторые могли так же, как он, сказать что-то, что не относилось вовсе к тому, что делали они в этот момент, и их слышали и понимали, а его слова встречали всегда пустые глаза ребят, словно и не говорил он вовсе. И вот тогда, вот тогда он и создал себе собеседников, этаких фантомов, как сказал бы я теперь, и тогда одиночество его кончилось. Наверно, произошло это очень давно, потому что он и сам не помнит, когда. Его собеседники, видно, имели свои имена, а он сам мог называть себя по-разному, но чаще всё же Петей. А в подъезде его звали Ильёй, потому что, когда его спросили: «Как тебя зовут, мальчик?» — Он так и ответил: «Илья», — потому что Ильёй и был в тот момент… Конечно, все потом узнали настоящее его имя, и Ильёй называли сперва шутя, но потом, видно, привыкли.
Да, в тот вечер он долго решал, идти ему к Левицкой или не идти, и мы даже дошли до её подъезда, дошли и промокли под декабрьским мокрым снегом, и он всё не мог решиться, потому что робел, а мне такие вечера не нравились. Не нравились, потому что… потому что я… я чувствовал себя непонятно — чужаком я чувствовал себя на них. Я не люблю такие вечера, но для Проворова было это впервые, было это желанным, потому что и он был когда-то сражён этой поэзией.
«Мимо ристалищ, капищ, мимо храмов и баров, мимо шикарных кладбищ, мимо больших базаров, мира и горя мимо, мимо Мекки и Рима, синим солнцем палимы, идут по степи пилигримы. Увечны они, горбаты, голодны, полуодеты, глаза их полны заката, сердца их полны рассвета». — Боже! — я опять заполняюсь этими словами, я не могу остановиться: они сделаны так, так они выстроены, что заставляют идти до конца: «За ними поют пустыни, вспыхивают зарницы, звёзды встают над ними, и хрипло кричат им птицы: что мир останется прежним, да, останется прежним, ослепительно снежным и сомнительно нежным, мир останется лживым, мир останется вечным, может быть, постижимым, но всё-таки бесконечным. И, значит, не будет толка от веры в себя и Бога…И, значит, остались только иллюзия и дорога. И быть над землёй закатам, и быть над землёй рассветам. Удобрить её солдатам. Одобрить её поэтам».
И можно идти дальше, как сомнабула, заворожённый монотонным ритмом повторений: «Через два года, через два года… Через два года поломаю шею, поломаю руки, разобью морду. Через два года мы с тобой поженимся. Через два года, через два года». Эти два стихотворения так и стоят у меня на тех самых листках, которые я отпечатал на своей злосчастной портативной «Москве».
Тогда я встретился с ним случайно в коммуналке на Марата, куда попал вместе с Надеждой, фамилии которой так и не удосужился спросить. Я прицепился к ней в «Сайгоне», прицепился сдуру, просто язык что-то развязался, и хотелось говорить пошлости, и я их говорил, говорил про «ланиты», про «перси» и про «перста», что могут они оказаться и перстами судьбы.
Читать дальше