— Погоди. Может быть, в другом месте?
— А где? — спрашивает она, тоже улыбаясь, но таки добираясь до сути и горячо суть сжимая.
— Есть, — говорю я улыбаясь, — одна квартира. Хорошая квартира. Но там дама. Ты как — ладишь с дамами?
— Смотря какая дама, — улыбается Оксана, делая рукой суть-туда, суть-сюда, суть-туда, суть-сюда.
За столами между тем выясняется, что другой лидер не меньший мудак, чем предыдущий.
— Дама без комплексов, — улыбаюсь я Оксане, но уже слегка закатывая глаза. — Ты не боишься, что я сейчас начну вопить?
— Я первая, кажется, заору, — отвечает Оксана со странной улыбкой и сумасшедшинкой в глазах, так как, видимо, наши внутренние сути как-то перекликнулись.
— Стоп, Оксана, — говорю я. — Опасно. Остановись — и поехали.
— Она меня выгонит. — Суть-суть!
— Не выгонит. Разберемся. Ну, остановись же, дурочка. Выходи первой. Жди… мм… у входа.
Она отпускает то самое, что обычно не принято держать дамам за столом, застегивает «молнию», глаза ее осмысленно светлеют. Она встает и, слегка качнувшись, идет между столиками. Я разливаю еще по бокалам — так, на всякий случай, — но бдительность компании явно пониженная… выдерживаю две-три минуты и тоже поднимаюсь.
— Далеко? — спрашивает толстогубый Гоша, гений.
— Отлить.
— А! Пойдем вместе, — поднимается и он.
Мысль прихватить с собой Гошу я тут же отвергаю, ибо, по природе не жадный, я не желаю сейчас делиться ни с кем своим новым приобретением, а старой привязанностью тем более. А вообще-то я не терплю этих английских штучек — уходов без прощаний. Наоборот, я люблю, чтобы все бросили свои разговоры, позабыли друг о друге, обо всем на свете и стали долго и горячо прощаться с Теодоровым — пожимать руку, обнимать, высказывать слова признательности, дружбы, любви, — чтобы не отпускали меня, уговаривали, заверяли, что дальнейший вечер без меня уже не вечер, а тоска и скука, — словом, чтобы произошел небольшой ажиотаж, все перепуталось, нарушилось… впрочем, такого почти никогда не бывает, потому что обычно из компании я ухожу последним, если вообще ухожу, а не ночую на раскладушке, на коврике, на хозяйской кровати… Но сейчас-то дело очень секретное, вот я и сбегаю тайком, а пьяного Гощу легко обманываю, говоря, что мне надо позвонить. Он направляется в туалет, шевеля толстыми губами (стихи читает), а я выхожу из Дома и вижу Оксану. К ней уже… это самое… клеятся два пожилых литератора, явные представители старой гвардии. Я же писатель независимый, то есть я из подотряда независимых, входящего в новорожденное семейство российских литераторов… за нами будущее как-никак, мы находимся в вольном полете… и вот я подхожу смелой походкой со словами:
— Нельзя, товарищи! Девушка из андерграунда. Вам не положено. — И, обнимая с мужьей уверенностью Оксану за плечи, увожу.
Вот так невольно Теодоров вносит свою лепту в литературную междоусобицу, политикан хренов!
Лизочка, душа моя, тебе посвящаю это лирическое отступление.
Когда вечерняя темнота зажигает московские фонари, когда косяки поблескивающих машин идут густо, как нерестовый лосось, — из глубин морских в устья своих домашних рек… когда первая звезда без имени вот-вот прожжет небо тонким лучом… когда миллионы окон загораются, как миллионы окон… когда брань, плач, смех тут, а там, где ты, тихий сон, любовный стон, хрип и храп глубочайшей ночи… когда, когда, когда ты лежишь, разбросавшись в горячем сне в своей колыбели, а я мчу, как бес, на такси по Тверской и дальше с бесовскими намерениями, — я о тебе помню, душа моя.
Я помню и знаю, что это уже не повторится, — то, что происходит, в таком именно сочетании, звукописи и видеоряде. Не счетчик щелкает, не цифры мелькают. Рай-ад, рай-ад, душа моя, рай-ад включают и выключают светофоры. Не Тверская промелькивает, как Тверская, а поле бесплодной, может быть, жизни, с нелепыми чучелами, не пугающими ворон: вон я, и вон ты, душа моя. Старею, старею, старею с каждым биением сердца, пока ты спишь, разметавшись в своей колыбели, — нет тебе имени, как звезде этой, кроме имени — душа. Прости и прощай на целую ночь, когда половина большой страны, большая половина, угасла и онемела, а меньшая бодрствует и бурлит. Убиваю себя сознательно в состоянии близком к бессознательному, помня о тебе, душа. Вижу дальний прогал — рай-ад. Суть, суть, суть, любимая. Накопление материала, Лиза, не имеющее никакого смысла, кроме накопления материала, а именно — никакого смысла. Когда загорается… Когда потухает… Особенно желанно думать о тебе в сострадательном наклонении. Есть в этом, конечно, и ужас, в этом необдуманном мелькании, но как сказать! Шаркать ногами, и сутулиться, и мудрствовать при свече над летописью, когда грудной ребенок насажен на штырь, тоже не пристало мне и тебе, душа. Я помню тебя, а себя — нет. Каким был — не стану, какой есть — известно, каким буду — прощай. А зачем же так обнимаю небо и землю? Неужели боюсь расстаться? Лиза, Лиза, душа! Впору заголосить от неизбывной верности тебе — и себе. Говорю чужие слова: нас мало избранных. Только, может быть, ты да я, да еще пять миллиардов, не могущих остановиться по своей трусости. Я приеду, приду, приползу даже ползком к своей цели, но тебя, Лиза, никак не миную. Ибо как же миновать? Это невозможно. Но и послушно замереть перед светофорным миганием — рай-ад-рай — даже если не регулировщик в белых крагах, а ты, голорукая, необыкновенная, преграждаешь путь косяку и мне, единичной особи, тоже ведь не в моих силах. Бесовская душа пляшет и поет, как ангельская, постарайся понять и не осудить. Ошибка думать о винной ягоде или лимонном настое. Это лишь пособничество, а на самом деле, душа моя Лиза, этот путь по Тверской и дальше предназначен еще с первого крика, независимо от тебя, меня, нас. Зачем же сопротивляться, зачем? Зачем растягивать, замедлять и умножать? Спи, спи, спи, а поутру, когда у вас там начнется новый ход солнца, а здесь ляжет плотная, неподвижная тьма, утопив и город, и меня в нем, уже не я, а ты будешь вспоминать по имени и клясться в верности. Хочу верить.
Читать дальше