— Ну что ты стоишь, как засватанная? — вежливо осведомился город. — Бей!
Я снова ударила охотника — прямо по медальному профилю. Он отшатнулся, смягчая удар, и плавно перевалился в бак.
— Все, — сказал город. — Теперь можешь идти домой… Эй! Трубу-то оставь…
Я бросила трубу в контейнер, вслед за охотником. Мусорный бульдозер вдруг дрогнул, зажужжал, дернулся прежде не замеченный мною трос, стальная стенка бака с ужасающим скрежетом сдвинулась и… поползла, сминая на своем пути все содержимое. И тут я наконец поняла: этот контейнер действительно был не простой, а из тех, что снабжены прессующим устройством для плотной упаковки мусора — обычно бумажного или картонного. Только на здешних задворках в него пихали не только картонные коробки, но и все, что под руку попадется, включая овощную гниль, говяжьи кости, битую штукатурку, пищевые отбросы, стекло… и вот теперь — незадачливого самца-охотника.
Из бака послышался полузадушенный стон, хруст… снова хруст…
— Иди домой, — повторил город у меня за спиной. — Милонга закрывается.
И я пошла на стоянку, к своей машине. Никогда заранее не скажешь, окажется ночь удачной или нет. Иногда приходишь на милонгу, а там хороший диджей, зал прекрасен, ведущие — первый сорт, так что думаешь: вот уж теперь отведу душу… а потом все летит наперекосяк, все не так, как надо. А иной раз и жизнь уже проклянешь, и с надеждами расплюешься, а настоящее танго — вот оно, ждет тебя в самой последней, прощальной танде. Не зря говорят, что лучший танец получается под самый конец, когда все уже порядком подустали: ведь милонга — это танцующее отчаяние, а усталость — его щадящая разновидность.
Arkady569
Тип записи: частная
Сказать, что я увлекся охотой — значит не сказать ничего. Я постоянно думал о Гиршуни и о его… как бы их определить?.. — поднадзорных блоггерах. Я думал об этом, просыпаясь, думал, засыпая, думал в течение дня и наверняка продолжал думать во сне. Чем больше деталей открывалось мне из записей в их открытых и секретных дневниках, тем сложнее и изощреннее складывалась общая картина головоломки.
Взять хоть эту Машеньку… Раньше ее присутствие в сфере гиршуниных интересов казалось мне совершенно необъяснимым — пока вдруг не выяснилась эта старая, еще детская, школьная история, рассказанная Машенькой с такой очаровательной непосредственностью.
Получается, что Гиршуни был влюблен еще в школе! Я попытался припомнить девочку, подходящую под машенькины описания. Наша школа и в самом деле стояла на пустыре, по краям которого тут и там торчали уродливые дома, похожие на нечищеные зубы. В какой из этих домов она возвращалась после уроков? — Поди теперь узнай… Нет иерархии жестче и непреодолимее, чем детская и подростковая: маленькие люди безгранично презирают младших и безропотно принимают презрение старших. Мог ли я теперь воскресить в памяти девочку, которая много лет назад существовала двумя классами ниже меня? Скорее всего, я сталкивался с ней во дворе, мельком, но и тогда, наверное, смотрел мимо, сквозь, не замечая.
Впрочем, теплое, домашнее слово «двор» не слишком подходило для монструозных ячей советского новостроя, именуемых «микрорайонами» — этого сюрреалистического торжества квадратно-гнездового, зарешеченного метода, который знаменовал полную и окончательную победу социализма над человеческим лицом и применялся повсюду: в сельском хозяйстве — при высадке картошки, в обществе — при посадке людей на должности и в тюрьму, в градостроительстве, в спорте, в культуре и во всех прочих областях несчастного, спертого бредовой идеей человеческого духа.
«А этот квадрат, дети, называется гнездом…» — ну как, скажите мне, как квадрат может быть гнездом? Гнездо — это ведь что-то округлое, теплое, сонное, заботливо обмазанное глиной, чтоб не поддувало, с торчащими во все стороны веточками и перьями, с мягким пухом под ухом, с горячим маминым животом, с копошащимися под боком живыми комочками братьев и сестер, что-то, из чего не хочется вылезать, что-то, из чего не вылезаешь, а вырастаешь, и это единственная причина, по которой туда уже никак невозможно вернуться, даже если очень хочется, и ведь действительно хочется, но нет — никогда, никогда. Это — гнездо. А квадрат — он квадрат и есть…
Наш квадрат, наш микрорайон, наше продуваемое со всех сторон, унылое, уродливое, неуютное по определению, издевательское по замыслу и душегубное по исполнению «гнездо» было ограничено даже не улицами — ибо в самом слове «улица» заложена немилая квадратно-гнездовому сознанию улиточная кривизна — а проспектами. Их длиннющие имена отражали бесконечную протяженность и несуразность социалистической мечты: проспект Народного Просвещения, проспект Подводника Кожемякина, проспект Партизана Николаева и проспект Кима. Обманчивая краткость последнего таила в себе засаду: на самом деле это была аббревиатура. В полной официальной форме название подразумевалось как «проспект Коммунистического Интернационала Молодежи».
Читать дальше