Иногда она читала ему вслух, он не любил того, что она читала, но терпел. Мои герои оказались людьми в общем-то разных взглядов, хотя раньше он никогда не думал, что у нее могут быть стойкие представления о жизни. Она притащила “Иностранную литературу” с “Женщиной в песках” Кабо Абэ, и он слушал историю энтомолога, которого принудили жить в деревне, засыпаемой песком, используя как необходимую рабочую силу, и возмущался неправдоподобностью описанного. “Но ведь и мы так живем”, — сказала вдруг премудрая его подруга. “Когда уроды не выпускали его из пустыни, он мог убить их!” “У-у-бить? — спросила она с расстановкой. — Да разве можно убить? Ты мог бы?”
Они были совершенно не похожи друг на друга — особенно в отношении к материальному миру. Он терпел жизнь, она жизнью наслаждалась, — даже бытом, даже стиркой.
Нашего художника раздражало ее усердие в организации уюта, когда она украшала дом черными пупырчатыми ветками лиственницы или, за неимением вазы, укладывала цветы в тарелку, опирая белые их головки на покатые края.
Он не замечал вкуса пищи, привыкший к режиму недоедания с детства. Она любила еду и относилась к каждому яблоку как к подарку природы. Сначала были у нее восклицания по поводу таких вещей, как трехслойный мармелад или мандарины, и выкрикиванья вроде “В трюмо испаряется чашка какао!”, но она стала сдерживаться, видя, как его раздражает изъявление радости по поводу жратвы.
Она превращала в церемонию и заваривание чая, и нарезку овощей для салата (все пичкала его витаминами), а он и не замечал, как торжественно она подает ему ломоть “бородинского”, и не догадывался, что когда она разламывала пополам этот кусок хлеба с зернышками тмина на черной корке, совершалось некое священнодействие…
Он же не выносил запаха кухни, бульонного жирного пара, вида жареного мяса. Он сам не понимал себя, но ему не хотелось, чтобы создание, причастное его бытию, упивалось сластью насыщения, было плотоядным, тогда как от одной мысли об убоине его самого мутило.
Он был дневным существом, а у нее к десяти вечера разгорался румянец на щеках, мотыльковое ее сознание вступало в фазу особенной восприимчивости, речь становилась четкой, и сообразительность удваивалась, так что задачи по физхимии, которые не давались днем, к ночи она могла щелкать, как орешки.
Как ее восхищало его тело, как умиляло всякое отличие от ее собственного облика! Она пряталась от внутреннего своего одиночества меж теплых и упругих его ног, точно в гнездо.
Днями, без него, она томилась. Поэтому, когда стала приходить ласковая большеглазая кошка, легче сделалось терпеть дневное время. Кошка почти ничего не ела и ничего не весила, но от избыточного пуха казалась большой. Сзади, на лапах ее, висели комья тончайших волосков — как штаны. Еще зимой, в страшные морозы у нее появились котята, и она, полуживая, длинная, с увеличенными сосцами залезала на кухонное оконце, выходившее на лестницу, и стучала в стекло.
Два родившихся у нее котенка долго жили на чердаке, к весне они подросли и, вылезая на крышу погреться, играли дрожащими ветками ясеня, внезапно выпрыгивая из слухового окошка и прижимая листья крошечными лапками. В один прекрасный день они слезли с чердака по деревянному столбу вниз и остались нахлебничать.
Узнали, кто отец котят, но узнали потом, когда они выросли — по точному повторению раскраски его в потомстве. В кошачьих детях сказалась генетическая формула: котик был весь в мать, очень пушистый, с волокнистыми боками, кошечка — гладкая, черная с белыми кончиками лап, задняя правая нога как бы в высоком белом носке. По расположению и форме этих пятен и вычислили потом родителя, огромного кота, свирепо навещавшего дом ради съестного и, как видно, совсем не чувствовавшего отеческой ответственности.
Ели котята мало и хлеб в молоке охотней, чем колбасу. Когда же они выросли, а мать исчезла, ловили воробьев возле помойки. В холод прижимались друг к другу и сидели целыми днями на деревянной ступеньке.
Один из них, котик, всегда отнимал у сестры пищу. Стоило той поймать мышь, как он мгновенно хватал добычу и проглатывал почти целиком, но мышей было очень много, и кошечка успевала насытиться. Она была умна и вежлива и не бросалась на еду, а сначала благодарила мурлыканьем, терлась о ребро открытой двери, а потом скромно и изящно начинала есть, подлизав сначала капли с пола.
Однажды в пролом забора к ним во двор влез лохматый мужчина в голубом выгоревшем плаще. Передних зубов у него не было, и улыбался он необычайно располагающе. Представившись дрессировщиком с Мосфильма, он спросил, указывая на лохматого хищника, в которого успел превратиться чердачный котенок: “Чей?”
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу