В редкие свои наезды к родителям на их осуждающие слова и требования узаконить супружеские отношения, она говорила: “Мама, если люди друг друга любят, зачем ходить в милицию?” Но она совсем не была уверена в том, что он ее любит.
А он не понимал быстрой смены ее настроения, внезапных необъяснимых слез. Его тяга к этому единственному существу — ведь внутренне он признавался себе с тоской, что и к матери равнодушен, — включала радость оттого, что им так хорошо вместе, что они прекрасны и соразмерны, как говорилось в апулеевых “Метаморфозах”, но мыслей о том, чтобы жертвовать ради нее чем-то, о сладости умаления ради другого человека, у него не бывало.
И она все это знала со слов и без слов — слабым умом, истерическим чутьем, и даже успокаивала своего избранника, чтобы не будить в нем душевного разлада: “Физическое единство — самое главное”. Но как она хотела, чтоб он возражал, чтоб говорил именно те слова, которые она давно придумала за него! И чуть ли не плакала, когда он брал в горсти, взвешивая в ладонях, ее тяжелые гладкие волосы, за полгода отросшие ниже плечей, и не могла утешиться от его успокаивающих поглаживаний.
С беспокойством и почти раскаянием грешницы вспоминала она потом их неаскетические ночи, и впивание поцелуев, соприкосновение языков невидимыми чувствительными клетками плоти, и смех, и поддразнивание, и эта цитата из “Золотого осла”: “Приняла его без остатка”.
Новоиспеченный наш график вошел в состояние непрекращавшейся фантазии. Его жизнь теперь в любую минуту служила измышлению гравюрных композиций. Он преображал в рисунок любой вычитанный сюжет и часто постороннее, не относящееся к нему самому событие, подсмотренная пошлая сцена таила многозначительные намеки, и он любовался низменным и усугублял банальность ситуации в воображении, мысленно выпячивая неявные, но способные стать выразительными детали. Все работало на него, и работало постоянно, как будто мир вздумал ему позировать и поворачивался, как натурщица во время перерыва, — без напряжения, держа жадно сигарету и расслабляя наспех прикрытые стареющие мышцы.
Когда он увидел внезапный ливень на пляже, полуголых людей, бегущих, прижимая к себе одежду, отчаянно лающих собак, женщину с распущенными волосами, тащившую нагих детей, укрывая их пляжной подстилкой, синкопы молний и градины на зернистом песке, подпрыгивающие среди каменьев берега, и потоки грязной воды — его осенило, как сделать “Казни египетские”, и он представлял это себе, с неизбежным плагиатом из “Гибели Помпеи”. Бегство людей и скота от разящего огня, ткани, рвущиеся из рук от ветра, лавины вскипающей воды и тонущие животные, поломанные деревья и спешка обезумевших, побиваемых гигантским градом баб, роняющих схваченную впопыхах драгоценную утварь, топчущих упавшего в лессовую грязь старика …
За месяцы сидения в “ящике” он невольно запомнил лица институтских служащих, хотя фамилий их не знал, и почти ни с кем, кроме непосредственного начальства и сотрудников, находящихся с ним в одной комнате, и словом не обмолвился.
Он нередко опаздывал на службу, считая абсурдным то, что люди нервничали и просто бегом бежали в девять к дверям проходной, а потом в помещениях многочисленных лабораторий изнывали от скуки. У опоздавшего обычно отбирали служебное удостоверение. Охрана, не способная по малограмотности записывать фамилии, просто передавала пропуск провинившегося в отдел кадров, где и готовили приказ о наказании. За два опоздания человеку объявляли выговор, а коллектив терпел урон при дележе квартальной премии, когда учитывались результаты соревнований между подразделениями института. Однажды наш строптивец стал свидетелем составления социалистических обязательств и подивился усердию, с каким трудились Паровиков и профорг, буквально из пальца высасывая казенные формулировки. Хоть никто всерьез этой ерунды не принимал, тех, из-за кого каждый мог потерять тридцатку премии, сослуживцы не жаловали.
Чаще всего нарушение моим героем дисциплины засекал угрюмый вохровец, который, едва стрелка на циферблате в проходной переваливала за девять часов пять минут, с каким-то садистическим восторгом, выхватывал у него из рук пропуск-удостоверение в коричневых с золотом “корочках”.
С этим типом связан был такой эпизод. В буфет, куда от служебной тоски неодолимо влекло сотрудников, уже с двенадцати часов дня выстраивалась очередь. Не раздражаясь медлительностью буфетчицы, люди вполголоса разговаривали. Не раз комсомольские рейды вылавливали нарушителей институтского установления, которые тратили на еду гораздо больше, чем положенные полчаса обеденного перерыва. Однако, традиция такого общения не затухала. Однажды, когда наш герой уже подходил к стойке, вперед него протиснулся, поздоровавшись, ненавистный вохровец, точно рассчитывал, что тот по-приятельски займет ему очередь. Инженер наш понял вдруг, что для охранника все работники, вовремя проходящие через турникет, не кажутся знакомыми, и лишь он, вечно наказуемый, запомнился вохре как свой человек. После этого случая моему рафинэ пришло в голову, что друзей у него в институте так и не появилось.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу