Меня, сытого и полусонного от сытости, все эти вожди, генсеки, съезды, культы и другая подобная шелупень абсолютно не щекотят, я ещё живу своим убогим внутренним миром.
— Вы думаете, что-нибудь изменится? — спрашиваю, чтобы поддержать заинтересованность затенённого оратора.
Он немного помолчал, обдумывая ответ, и решительно возразил:
— Вряд ли. Наш народ за много веков рабства привык, что за всё в ответе царь-батюшка, нам противопоказана демократия, потому что у нас каждый сам себе царь и воевода и никогда не согласится, хоть убей, с мнением такого же как он соседа. Без царя или вождя мы передерёмся, перестреляемся, сделаем ещё одну кровавую революцию и — конец русскому народу. Да и генсеки наши управлять не по-сталински не могут, не выучены, и образованием не блещут. — Тайный лектор тихо рассмеялся. — Получается почти по Марксу: низы изменений не хотят, а верхи не знают, какие нужны. Я не имею в виду вшивую интеллигенцию, которой всё всегда не по нутру. — Профессор ещё помолчал, собираясь с нелёгкими мыслями. — Вероятно, ослабнет, хотя бы временно, цензура для культуры, чтобы унять горластых писак, разрешат культурные сборища для выпуска вонючего пара, обязательно вернут почти нормальное судопроизводство, но под контролем и с решающим словом парторганов, появятся всякие парткомиссии, освободят, как и брали, без суда и следствия тех, кто проштрафился по мелочам, по недоказанным наветам товарищей, за мелкое вредительство и производственно-экономические упущения…
— И вас реабилитируют, — обрадовался я, с трудом перебарывая усыпляющую дрёму.
— Никогда! — почти крикнул профессор. — Никаких реабилитаций не будет. Разве вы не знаете, что КГБ не ошибается? Таких как я, доматывающих второй и третий сроки, запрячут подальше и создадут все условия, чтобы побыстрее подохли. Особенно тех, кто так и не осознал своих ошибок, никого не предал и не раскаялся. Кстати, я не говорил вам, что хорошо знаю вашего соперника за обладание вашей врачихой? — Он тихо рассмеялся, показывая, что «обладание» надо принимать за шутку.
— Марата?
— Да, его. Одним из самых жестоких был «кумов». И он меня, кажется, вспомнил. — Радомир Викентьевич поелозил, меняя позу. — Так что для вас, молодых, ничего не изменится, не надейтесь. — А мне и не надо надеяться, мне вошкотня наверху — до лампочки, мне бы вот ботинки как-нибудь заполучить. — И культу — быть, под пустословный благовест отрицания.
— Чего там, — успокаиваю старикана, — живы будем — не помрём! — И он, слышу, хмыкнул, соглашаясь с народной мудростью.
— Как у вас дела с синей? — меняет тему, и лучше бы не менял, лучше бы и дальше травил про культ. Нехотя каюсь, что никак, что неуловимая невеста не желает объявляться, жду-жду, а не приходит.
— А сами? — укоряет профессор. — Искали её, ходили к ней?
— Конечно! — возмущаюсь подозрениями. — Целых… один раз. На операции, видите ли, была и выходить не захотела. Что я, специально, что ли, должен караулить её? У меня и поважнее дел по горло!
— То есть? — возмущается и Радомир Викентьевич. — Вы, зрелый мужчина, предпочитаете ждать, когда любимая женщина придёт к вам сама? Так надо вас понимать? Вы что, хотите мимоходом решить важнейшее дело жизни? Абсурд! Должны, просто обязаны специально караулить и искать встреч и не один раз, а столько, сколько понадобится, чтобы она сказала «да». Придётся мне, — грозится, — в сваты записаться. Или сами справитесь?
— Конечно, справлюсь, — хорохорюсь, не представляя, как я, битый жизнью мужик, буду признаваться в любви девчонке. Может, письмо послать, как Татьяна Ларина? Я пишу без ошибок. Чтобы замять щекотливую тему, рассказываю о Сарнячке, умыкнувшей и квартиру, и техническое руководство вопреки желаниям Шпацермана и, конечно, меня.
— О какой потере сожалеете больше? — спрашивает профессор.
— Конечно, о квартире, — отвечаю, не задумываясь. Он смеётся.
— Я так и думал, — и добавляет серьёзно: — А Шпацерману не очень-то доверяйте. Не уверен, что назначение Зальцманович прошло без его согласия. Ему удобнее иметь в технических помощниках безвольную и тупо подчиняющуюся всем его распоряжениям Зальцманович, чем не в меру инициативного и своенравного Лопухова… — Он ещё что-то говорил, кажется, утешал, но я уже выключился.
Околев за ночь в профессорском вигваме, с утра, потеснив молодняк, захватил четырёхместку с печуркой, оборудовав спальные места на двоих. Если не я, то кто позаботится о здоровье профессора? Предзимье, не обращая внимания на наше запоздание, пёрло напропалую. По утрам роса, выпавшая с вечера, замерзала. Кругом было бело от жёсткого инея. Открытая земля покрывалась тонким льдистым панцирем, под которым оставались мелкие нерасторопные пузырьки воздуха. Засохшая жёлто-бурая трава искрилась яркими блёстками, а сучья и стволы деревьев обматывались матовым налётом. В северной тайге зима приходит быстро: вчера ещё было лето, а сегодня уже вокруг снег и может не растаять. Холодно и ничего не хочется делать. Лежать бы в спальном мешке, пока зимние украшения не потекут под солнцем тонкими струйками, с трудом втискиваясь в промёрзшую землю, и думать, как принести большую пользу советским людям и стране в целом. Жалко, что от дум, как ни напрягайся, а лучше жить никто не станет: закон фундаментальной науки. И вообще, академиками давно установлено: кто много думает, тот мало делает, они на этом постулате собаку съели.
Читать дальше