Тем паче что я не последний. И, надеюсь, им не стану. Так что царапанье мое не совсем уж бессмысленно.
В эпистолярном наследии обожаемого Мандарина такое нашел однажды местечко: «А, знаешь, неплохая идея — работает себе этакий молодчик, лет до пятидесяти ничего не публикует, и вдруг в один прекрасный день издает полное собрание сочинений, и на том баста.»
Эффектно, ничего не скажешь. Мандарин вообще склонен был к эффектам. Француз! И все же не осуждаю коллегу, ему в пору высказывания было двадцать шесть, он усердно думал о жизни, но еще не о прожитой. О прожитой думается иначе. В частности, ничего не можешь подытожить. K тому же складывается четкое понимание, что другим и вовсе лезть нечего. Тогда, поскольку упования остаются на высший суд, коему не нужны свидетельства и документы, возникает замысел куда более интересный: написать все как было с твоей точки зрения, с предельно достижимой объективностью, скрупулезно отредактировать, перепечатать в одном экземпляре, черновики и наброски уничтожить (крайне важно!), а единственный экземпляр уложить в тайник, самому не заглядывать и никому не показывать и, по совету Вергилия, хранить девять лет. Или год, если чувствуешь, что больше не протянешь. Потом перечесть, внести поправки (на восприятие читателем с точностью до наоборот), облить керосином и сжечь.
Вот это идея. С керосином, притом!
Понимающие люди так не поступают лишь из материальных соображений.
Во время оно, выслушивая с глазу на глаз устные рассказы Осторожника, я возбужденно спрашивал: почему вы этого не напишете?
А что я тогда стану кушать, отвечал он.
Осторожник был близким другом Наставника. Другом юности. Юность обоих пришлась на грустные времена, друзья вокруг исчезали ежедневно и бесследно. Юнцы прилепились к титской кинематографии. Они страстно любили искусство. Их любовь была безответной и грустной, поскольку выживание тоже стало искусством. А искусство выживания несовместимо с созданием шедевров. Впрочем, если шедевр революционный… Но для этого Наставник с Осторожником недостаточно любили революцию. Им не пришлось прозревать, но то же сделало их жизнь тусклее. Революция не ослепила их даже временно. И список великих у них был иной. В чем и коренился секрет влияния Наставника на твоего, Эвент, покорного слугу.
У Наставника с Осторожником был свой метод отбора, вернее, допуска людей в свое окружение, метод более строгий, чем тот, что принят титскими спецотделами. В результате четырехлетнего знакомства и тесного общения с Наставником, наблюдавшим мое достойное жалости единоборство с госиздатовским левиафаном, я был допущен к Осторожнику. Сперва обменивались информацией об активности комаров на Карельском перешейке и об уровне хищений в нашем литприюте. Потом Осторожник отверз уста. До тех пор мне не приходилось слушать устные рассказы людей, книгами которых я зачитывался. Конечно, я понимал, что люди не обязательно говорят столь же красиво, сколь пишут, и все равно разочарование было неописуемо. Меня захлестнул поток всяких «Эээ… Ммм… Нууу…»
Четверть часа спустя я позабыл об этом: волшебство рассказа творилось у меня на глазах.
Осторожник был не в лучшей форме. Он оправлялся от тяжкого инфаркта. Заживало сердце, а на лице раскрывались язвы, так компенсировалось рубцевание. Но в том же году вышла его книга об одном из проклятых поэтов, которому смерть открыла, наконец, дорогу к читателю и который (поэт) уже невозбранно пребывал в руках титского литературоведения, очищавшего поэта от самого себя и зачислявшего его в классики. Книга получилась что надо. Осмелюсь залезть не в свои сани и заметить, что, на мой взгляд, Осторожник нанес этой книгой процессу очищения поэта от него самого смертельный удар тиражом в двадцать тысяч экземпляров. Почтительно раздаривая книгу с трогательными надписями ненавистным ему и ненавидящим его людям, Осторожник духовно был тем не менее на подъеме. В такой вот кондиции встретил я этого крохотного человека. Он раскрывал кое-что из кладовой памяти, но не забывал, что выздоравливает, кушать надо будет и завтра, и законно был этим озабочен.
Его жизнь горестный пример зависимой Музы. Мне мучительно жаль его, а худые слухи о нем лишь разжигают мою жалость. Всякий раз, думая о нем, дохожу едва ли не до слез. Ну почему простому литератору надо быть професиональным Прометеем? Литературные способности вовсе не гарантируют регенерации печени. Да и кушать надо. Семью кормить. Птенцов ни в чем не повинных. Им плевать на папашины принципы. Родил — корми! Чтобы кормить, надо трудиться. А право на интеллектуальный труд надо, оказывается, еще и заслужить — у пролетариата, так они это называли, хоть подлинному пролетариату начихать было на то, как пишут, а важно было — чем кормят.
Читать дальше