А я вот независим от пролетариата. Свободен. И — не пишется!
Куда двинуться? Меня рвет пополам мое прошлое — и чье-то еще. Словно окно в иное бытие. Никогда не испытывал тяготения к мистике. Но словно чей-то голос бормочет во мне. А временами картинки — ну, обалдеть! То ли интеграция моего подспудного знания о предмете, то ли черт знает что.
Вижу все отчетливо. Все, кроме рассказчика. Кто он?
Наставник не может им быть, он младше. В 41-м ему было около тридцати. Да Наставник и не скрыл бы от меня, хоть словом дал бы понять. Нет, тут речь идет о маститом ученом, о человеке уже тогда старом. Как его увидеть?
Не помню от кого и когда, еще будучи мальчишкой, слышал я невнятную историю о закадычном друге нашего Навуходоносора Виссарионовича, о подлинном отце победы. Тогда запомнил, теперь не верю: у победы тысяча отцов. Но сильного влияния на Виссарионова сына не исключаю ввиду его психотропности и колоссальной военной нагрузки.
Ну, а дальше?
Глухо. Картины без рассказчика, и я не могу двинуться с места.
Пошел на кладбище, это рукой подать, всех навестил, со всеми потолковал. Никто ни бум-бум. Бродил по аллеям, да что толку, пышные деревья холодны более, чем в самую стылую зиму. Тогда хоть жалеешь их, озябших. А в цветущем самодовольстве их и жалеть невозможно.
Звал в гости АС, явился охотно. Посидели, выпили, потолковали о всякой всячине. Я похвастал ностальгическим толкованием «Онегина». АС деликатно заметил, что, кажется, еговеды лет этак на сто меня опередили, но о ностальгии своей лишь вздохнул. И поинтересовался: а ты-то, старик, как дошел до жизни такой?
Выпили мы прилично, и я раскололся. Понимаешь, старик, сказал я, это началось еще в той благословенной конторе, в офисе на пятнадцатом этаже, откуда так далеко видно было назад. Там я осваивал чуждую моей специальность на незнакомом языке. Со временем стал кое-что кумекать, напряжение спало, и тогда меня стали посещать не только воспоминания, но и размышления. Мыслишки, то есть. Работа была долгосрочная. Не тревожимые сиюминутными производственными нуждами, мы и за работой могли проваливаться в себя. Кто поминал свою Индию, или Корею, или Вьетнамскую войну, а я, созерцая небоскребы окрест, видел неповторимый город Львов и бормотал твои, старик, моему настроению созвучные да и вообще, если начистоту, потрясающие стихи: «На свете счастья нет, но есть покой и воля. Давно завидная мечтается мне доля. Давно, усталый раб, замыслил я побег в обитель дальнюю…» Поверишь, я твердил это часами. Не то чтобы млел от чарующей красоты этих строк. Я ужасался их поразительной правдивости. По крайней мере, мое состояние они описывали адекватно. Упивался тоскою допьяна. И не оттого, что на свете счастья нет. А оттого, что, усталый раб, уже задумывал побег и предчувствовал, сколько раз будут переломаны все кости души моей, прежде чем окружающие махнут на меня рукой и скажут что-нибудь матерное. И отцепятся. Но это еще было подспудно. Душа болела — и все. Знаешь, небось, как душа болит… А лучшие минуты вкушал в туалете. Войдя в кабину, я оказывался наедине с собой. В изоляции. Вне английского, зато в дивном ладу со своим русским. Сидя на стульчаке, пересматривал ситуации с участием главных оптовых убийц истории. Немало пересмотрел и в своей жизни. Многое, к сожалению, прояснилось. Может, эта ясность почудилась, не исключаю. Но возник замысел. Замысел жизни, к которой я пришел, честно говоря, не совсем нечаянно. Чтобы было о чем писать. И писать теперь есть о чем. Жить нечем. А замыслил все это в туалете. Туалетный замысел, рукопись которого, опять же, хранится в туалете. Туалетная жизнь. Кстати, когда Наставнику, твоему земляку, защитнику отечества, инвалиду войны, до скончания дней прикованному к постели, присвоили, наконец, какое-то отличие, что давало право на дополнительные двадцать (!) рублей пенсии, он написал мне, что удостоен звания заслуженного туалетного работника. От туалета до туалета без кастета и пистолета. Представь, старина, какое оружие даешь ты в руки враждебного тебе критика такой рекомендацией рукописи, сказал АС, испаряясь.
А я проспался — и опять то же. АС не помог. То ли скис я от дел своих безнадежных, то ли скромный дар мой — подбирать слово к слову — и тот покинул меня и не возвратится более.
Вернее всего, дело в том, что собственный сюжет не движется и не к чему, хотя бы в порядке расстановки пауз, пристегивать чьи-то еще переживания и воспоминания, которых у меня записана гора и которые — это-то я прекрасно понимаю — самостоятельным повествованием стать не могут. А не движется сюжет потому, что Балалайка — какой сюрприз! — не вернулся. Просматривая газеты, не встречаю его имени. Ноги мои у газетных стендов злорадно приплясывают. Не так просто, миляга, родить почин, достойный славных начинаний прошлого. Приносишь какой-нибудь в муках нацарапанный катцендрек, а тебе в ответ с удивлением — «Та шо ж вы, коллега, хиба ж цэ дило? Та выдайтэ ж шо-нэбудь на ривни попередних ваших починив!» Так-то, коллега. Между тем, у меня по-прежнему полны закрома Почины — ямм, пальчики оближешь. Приходи, бери.
Читать дальше