В первую минуту он не поверил себе: это был человек из прежней жизни, обреченный испариться вместе с ней. Еще странней было видеть его вне лавки, словно только там он и мог существовать. Но вот существовал и будто совсем не мерз — там все ежился, кутался, а здесь в черном пальтишке на рыбьем меху легко шел навстречу, почти не сутулясь. Даня глазам не поверил, но Клингенмайер узнал его.
— А, вы, — сказал он, суя Дане ледяную ладошку. — Отчего же не заходите?
Даня не знал — верней, знал, но не решился бы сказать вслух, что торопится истребить приметы прежней жизни как можно бесповоротней. Лавка Клингенмайера была одна из этих примет.
— Надо, надо зайти, — повторил Клингенмайер. — Вы ведь знаете, Борис Васильевич не может теперь забрать бумаги. А вам бы я дал, что же им без дела пылиться.
— Но я… — начал Даня. — Это не моя ступень…
— Лавочка закрывается, — внушительно проговорил Клингенмайер. — Не сразу, но закрывается. Что можно раздать — тороплюсь раздать. А какая ступень — право, важно ли… Что можете, поймете, а остальное, может, и не нужно. Вот хотя бы в четверг приходите. А если каждый будет думать, какая ступень да почему, — кому же хранить?
«Всякому свое место», — послышалось Дане. И даже интонация была ворчливо-доброжелательная, карасевская.
В четверг, в восьмом часу, Даня явился за сундуком, которого год назад так добивался учитель. Где и кого теперь учил учитель? Спросить было некого. Даня надеялся вызнать хотя бы, куда исчезла Надя, — это и была главная цель визита, в которой он не сознавался себе самому. Он давно пришел бы к антиквару с этим вопросом, если бы не догадывался подспудно о возможном ответе; и ответ был именно тот, которого он боялся.
— Ничего не знаю, — сокрушенно сказал Клингенмайер. — Да она и бывала редко.
— Может, спросить у них напрямую?
— Бросьте, — поморщился Клингенмайер. — Вам надо теперь их обходить за версту. Не попались — и отлично, и не напоминайте ни звуком.
— Но мне нужно ее увидеть, — беспомощно сказал Даня.
— Если захочет, она вам напишет. А против ее воли зачем же?
— Я не понимаю, почему она не писала до сих пор, — упрямо глядя поверх головы Клингенмайера, сказал Даня.
— Вы многого не понимаете, — сказал Клингенмайер мягко. — Люди меняются. Есть обстоятельства — в том числе и самая сильная любовь, — когда двоим лучше не видеться, нужно выжидать… И потом, в вашем возрасте сегодня все кажется невозможно серьезным, а завтра — фью, и нет. Это бывает, я еще помню. Если на роду написано, так ведь все равно встретитесь, вам ли не знать.
Даня не понял, почему именно ему следовало это знать, но кивнул.
— Что же, — деловито сказал Клингенмайер, — пойдемте за сундуком.
В лавке не было и намека на беспорядок, и похоже было на то, что ни к отъезду, ни к закрытию хозяин не готовился. Однако в том, каким взглядом Клингенмайер обвел стены, когда ему показалось, что Даня углубился в трактаты, — ясно было, что он прощается, что каждый взгляд и каждый шаг его был прощанием. И Даня почувствовал, что теперь — бог весть почему — вправе спросить: быть может, такое право есть только у виноватых.
— Почему вы… — начал он, и этого было достаточно.
— Почему закрываю? — рассеянно переспросил Клингенмайер. — Но не я же закрываю. Закрывается окно.
Даня кивнул, не поняв.
— Вы прочтете тут и поймете, хотя, собственно… — не заканчивая предложений и глядя поверх его головы, продолжал маленький хозяин. — Видите ли, прежде было достаточно… Человек оставлял тут нечто, казавшееся ему случайным, оставлял за себя, как памятник своей жизни, и переходил в другую жизнь, иногда в смерть. Есть разные возможности, разные шкафы… Но сегодня уже мало, сегодня требуется — и будет требоваться — нечто иное, не большее, но именно иное. Прежде как было хорошо: оставил слоника, гномика — и перешел на иную ступень, и дай бог, как говорится. Но сегодня — аллес и амба, как говорил один больше не существующий матрос.
— А это все? — почти неслышно спросил Даня.
— А это все кому же теперь нужно? — строго спросил Клингенмайер. — Этого не будет ничего. Вам поэтому надо быстро, быстро…
И Даня, бегло просмотрев рукописи и даже не разворачивая тяжелый мешок с брякающими в нем предметами, сложил все в сундук, точно сокровища Клингенмайера и впрямь могли исчезнуть в полночь, и потащил его к трамвайной остановке; а когда месяц спустя все же заставил себя подойти к лавке — убедился в том, что на ее месте и впрямь не было ничего, а точней — было хуже, чем ничего. Там была теперь обувная лавка фабрики имени Калинина, с портретом самого Калинина в окне — не того, председателя цык-цык-цуцыка, как ласково звали его товарищи пролетарии, а убитого обувщика с этой самой фабрики; говорю же, кругом были изрубленные в фарш, только их унылыми именами все и прозывалось. Тот Калинин был молодой, хмурый, непримиримый — и обувь, которую он шил до марксистского прозрения, натирала, верно, мозоли.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу